Неточные совпадения
Осип. Да, хорошее. Вот уж
на что я, крепостной
человек, но и то смотрит, чтобы и мне было хорошо. Ей-богу!
Бывало, заедем куда-нибудь: «Что, Осип, хорошо тебя угостили?» — «Плохо, ваше высокоблагородие!» — «Э, — говорит, — это, Осип, нехороший хозяин. Ты, говорит, напомни мне, как приеду». — «А, — думаю себе (махнув рукою), — бог с ним! я
человек простой».
Г-жа Простакова. Без наук
люди живут и жили. Покойник батюшка воеводою был пятнадцать лет, а с тем и скончаться изволил, что не умел грамоте, а умел достаточек нажить и сохранить. Челобитчиков принимал всегда,
бывало, сидя
на железном сундуке. После всякого сундук отворит и что-нибудь положит. То-то эконом был! Жизни не жалел, чтоб из сундука ничего не вынуть. Перед другим не похвалюсь, от вас не потаю: покойник-свет, лежа
на сундуке с деньгами, умер, так сказать, с голоду. А! каково это?
Тогда все члены заволновались, зашумели и, пригласив смотрителя народного училища, предложили ему вопрос:
бывали ли в истории примеры, чтобы
люди распоряжались, вели войны и заключали трактаты, имея
на плечах порожний сосуд?
Но, несмотря
на это, как часто
бывает между
людьми, избравшими различные роды деятельности, каждый из них, хотя, рассуждая, и оправдывал деятельность другого, в душе презирал ее.
Бывали примеры, что женщины влюблялись в таких
людей до безумия и не променяли бы их безобразия
на красоту самых свежих и розовых эндимионов: [Эндимион — прекрасный юноша из греческих мифов.] надобно отдать справедливость женщинам: они имеют инстинкт красоты душевной; оттого-то, может быть,
люди, подобные Вернеру, так страстно любят женщин.
— Ваше сиятельство, — сказал Муразов, — кто бы ни был
человек, которого вы называете мерзавцем, но ведь он
человек. Как же не защищать
человека, когда знаешь, что он половину зол делает от грубости и неведенья? Ведь мы делаем несправедливости
на всяком шагу и всякую минуту
бываем причиной несчастья другого, даже и не с дурным намереньем. Ведь ваше сиятельство сделали также большую несправедливость.
Вы посмеетесь даже от души над Чичиковым, может быть, даже похвалите автора, скажете: «Однако ж кое-что он ловко подметил, должен быть веселого нрава
человек!» И после таких слов с удвоившеюся гордостию обратитесь к себе, самодовольная улыбка покажется
на лице вашем, и вы прибавите: «А ведь должно согласиться, престранные и пресмешные
бывают люди в некоторых провинциях, да и подлецы притом немалые!» А кто из вас, полный христианского смиренья, не гласно, а в тишине, один, в минуты уединенных бесед с самим собой, углубит во внутрь собственной души сей тяжелый запрос: «А нет ли и во мне какой-нибудь части Чичикова?» Да, как бы не так!
Собакевич отвечал, что Чичиков, по его мнению,
человек хороший, а что крестьян он ему продал
на выбор и народ во всех отношениях живой; но что он не ручается за то, что случится вперед, что если они попримрут во время трудностей переселения в дороге, то не его вина, и в том властен Бог, а горячек и разных смертоносных болезней есть
на свете немало, и
бывают примеры, что вымирают-де целые деревни.
— Иной раз, право, мне кажется, что будто русский
человек — какой-то пропащий
человек. Нет силы воли, нет отваги
на постоянство. Хочешь все сделать — и ничего не можешь. Все думаешь — с завтрашнего дни начнешь новую жизнь, с завтрашнего дни примешься за все как следует, с завтрашнего дни сядешь
на диету, — ничуть не
бывало: к вечеру того же дни так объешься, что только хлопаешь глазами и язык не ворочается, как сова, сидишь, глядя
на всех, — право и эдак все.
Теперь у нас подлецов не
бывает, есть
люди благонамеренные, приятные, а таких, которые бы
на всеобщий позор выставили свою физиогномию под публичную оплеуху, отыщется разве каких-нибудь два, три
человека, да и те уже говорят теперь о добродетели.
Знать, видно, много напомнил им старый Тарас знакомого и лучшего, что
бывает на сердце у
человека, умудренного горем, трудом, удалью и всяким невзгодьем жизни, или хотя и не познавшего их, но много почуявшего молодою жемчужною душою
на вечную радость старцам родителям, родившим их.
— Вот вы, наверно, думаете, как и все, что я с ним слишком строга была, — продолжала она, обращаясь к Раскольникову. — А ведь это не так! Он меня уважал, он меня очень, очень уважал! Доброй души был
человек! И так его жалко становилось иной раз! Сидит,
бывало, смотрит
на меня из угла, так жалко станет его, хотелось бы приласкать, а потом и думаешь про себя: «приласкаешь, а он опять напьется», только строгостию сколько-нибудь и удержать можно было.
И так-то вот всегда у этих шиллеровских прекрасных душ
бывает: до последнего момента рядят
человека в павлиные перья, до последнего момента
на добро, а не
на худо надеются; и хоть предчувствуют оборот медали, но ни за что себе заранее настоящего слова не выговорят; коробит их от одного помышления; обеими руками от правды отмахиваются, до тех самых пор, пока разукрашенный
человек им собственноручно нос не налепит.
Мне было стыдно. Я отвернулся и сказал ему: «Поди вон, Савельич; я чаю не хочу». Но Савельича мудрено было унять, когда,
бывало, примется за проповедь. «Вот видишь ли, Петр Андреич, каково подгуливать. И головке-то тяжело, и кушать-то не хочется.
Человек пьющий ни
на что не годен… Выпей-ка огуречного рассолу с медом, а всего бы лучше опохмелиться полстаканчиком настойки. Не прикажешь ли?»
Он видел, что Лидия смотрит не
на колокол, а
на площадь,
на людей, она прикусила губу и сердито хмурится. В глазах Алины — детское любопытство. Туробоеву — скучно, он стоит, наклонив голову, тихонько сдувая пепел папиросы с рукава, а у Макарова лицо глупое, каким оно всегда
бывает, когда Макаров задумывается. Лютов вытягивает шею вбок, шея у него длинная, жилистая, кожа ее шероховата, как шагрень. Он склонил голову к плечу, чтоб направить непослушные глаза
на одну точку.
— А — поп,
на вашу меру, величина дутая? Случайный
человек. Мм… В рабочем движении случайностей как будто не должно быть… не
бывает.
— Вчера,
на ярмарке, Лютов читал мужикам стихи Некрасова, он удивительно читает, не так красиво, как Алина, но — замечательно! Слушали его очень серьезно, но потом лысенький старичок спросил: «А плясать — умеешь? Я, говорит, думал, что вы комедианты из театров». Макаров сказал: «Нет, мы просто —
люди». — «Как же это так — просто? Просто
людей — не
бывает».
Когда Самгин вышел
на Красную площадь,
на ней было пустынно, как
бывает всегда по праздникам. Небо осело низко над Кремлем и рассыпалось тяжелыми хлопьями снега.
На золотой чалме Ивана Великого снег не держался. У музея торопливо шевырялась стая голубей свинцового цвета. Трудно было представить, что
на этой площади, за час пред текущей минутой, топтались, вторгаясь в Кремль, тысячи рабочих
людей, которым, наверное, ничего не известно из истории Кремля, Москвы, России.
«Возможно, даже наверное, она безжалостна к
людям и хитрит. Она —
человек определенной цели. У нее есть оправдание: ее сектантство, желание создать какую-то новую церковь. Но нет ничего, что намекало бы
на неискренность ее отношения ко мне. Она
бывает груба со мной
на словах, но она вообще грубовата».
Он закрыл глаза, и, утонув в темных ямах, они сделали лицо его более жутко слепым, чем оно
бывает у слепых от рождения.
На заросшем травою маленьком дворике игрушечного дома, кокетливо спрятавшего свои три окна за палисадником, Макарова встретил уродливо высокий, тощий
человек с лицом клоуна, с метлой в руках. Он бросил метлу, подбежал к носилкам, переломился над ними и смешным голосом заговорил, толкая санитаров, Клима...
Вечером он пошел к Гогиным, не нравилось ему
бывать в этом доме, где, точно
на вокзале, всегда толпились разнообразные
люди. Дверь ему открыл встрепанный Алексей с карандашом за ухом и какими-то бумагами в кармане.
Бывали дни, когда она смотрела
на всех
людей не своими глазами, мягко, участливо и с такой грустью, что Клим тревожно думал: вот сейчас она начнет каяться, нелепо расскажет о своем романе с ним и заплачет черными слезами.
Но
бывать у нее он считал полезным, потому что у нее, вечерами, собиралось все больше
людей, испуганных событиями
на фронтах, тревога их росла, и постепенно к страху пред силою внешнего врага присоединялся страх пред возможностью революции.
И еще раз убеждался в том, как много
люди выдумывают, как они, обманывая себя и других, прикрашивают жизнь. Когда Любаша, ухитрившаяся
побывать в нескольких городах провинции, тоже начинала говорить о росте революционного настроения среди учащейся молодежи, об успехе пропаганды марксизма, попытках организации рабочих кружков, он уже знал, что все это преувеличено по крайней мере
на две трети. Он был уверен, что все человеческие выдумки взвешены в нем, как пыль в луче солнца.
— Как же не
бывает, когда есть? Даже есть круглые, как шар, и как маленькие лошади. Это
люди все одинаковые, а рыбы разные. Как же вы говорите — не
бывает? У меня — картинки, и
на них все, что есть.
—
Человек несимпатичный, но — интересный, — тихо заговорил Иноков. — Глядя
на него, я,
бывало, думал: откуда у него эти судороги ума? Страшно ему жить или стыдно? Теперь мне думается, что стыдился он своего богатства, бездолья, романа с этой шалой бабой. Умный он был.
Варвара по вечерам редко
бывала дома, но если не уходила она — приходили к ней. Самгин не чувствовал себя дома даже в своей рабочей комнате, куда долетали голоса
людей, читавших стихи и прозу. Настоящим, теплым, своим домом он признал комнату Никоновой. Там тоже были некоторые неудобства; смущал очкастый домохозяин, он, точно поджидая Самгина, торчал
на дворе и, встретив его ненавидящим взглядом красных глаз из-под очков, бормотал...
И часто
бывало так, что взволнованный ожиданием или чем-то иным неугомонный
человек, подталкиваемый их локтями, оказывался затисканным во двор. Это случилось и с Климом. Чернобородый
человек посмотрел
на него хмурым взглядом темных глаз и через минуту наступил каблуком
на пальцы ноги Самгина. Дернув ногой, Клим толкнул его коленом в зад, —
человек обиделся...
— Это — дневная моя нора, а там — спальня, — указала Марина рукой
на незаметную, узенькую дверь рядом со шкафом. — Купеческие мои дела веду в магазине, а здесь живу барыней. Интеллигентно. — Она лениво усмехнулась и продолжала ровным голосом: — И общественную службу там же, в городе, выполняю, а здесь у меня
люди бывают только в Новый год, да
на Пасху, ну и
на именины мои, конечно.
— Что ж? примем ее как новую стихию жизни… Да нет, этого не
бывает, не может быть у нас! Это не твоя грусть; это общий недуг человечества.
На тебя брызнула одна капля… Все это страшно, когда
человек отрывается от жизни… когда нет опоры. А у нас… Дай Бог, чтоб эта грусть твоя была то, что я думаю, а не признак какой-нибудь болезни… то хуже. Вот горе, перед которым я упаду без защиты, без силы… А то, ужели туман, грусть, какие-то сомнения, вопросы могут лишить нас нашего блага, нашей…
«Меланхолихой» звали какую-то бабу в городской слободе, которая простыми средствами лечила «
людей» и снимала недуги как рукой.
Бывало, после ее леченья, иного скоробит
на весь век в три погибели, или другой перестанет говорить своим голосом, а только кряхтит потом всю жизнь; кто-нибудь воротится от нее без глаз или без челюсти — а все же боль проходила, и мужик или баба работали опять.
Целые миры отверзались перед ним, понеслись видения, открылись волшебные страны. У Райского широко открылись глаза и уши: он видел только фигуру
человека в одном жилете, свеча освещала мокрый лоб, глаз было не видно. Борис пристально смотрел
на него, как,
бывало,
на Васюкова.
Это ум — не одной головы, но и сердца, и воли. Такие
люди не видны в толпе, они редко
бывают на первом плане. Острые и тонкие умы, с бойким словом, часто затмевают блеском такие личности, но эти личности большею частию
бывают невидимыми вождями или регуляторами деятельности и вообще жизни целого круга, в который поставит их судьба.
Он предоставил жене получать за него жалованье в палате и содержать себя и двоих детей, как она знает, а сам из палаты прямо шел куда-нибудь обедать и оставался там до ночи или
на ночь, и
на другой день, как ни в чем не
бывало, шел в палату и скрипел пером, трезвый, до трех часов. И так проживал свою жизнь по
людям.
Райский, живо принимая впечатления, меняя одно
на другое, бросаясь от искусства к природе, к новым
людям, новым встречам, — чувствовал, что три самые глубокие его впечатления, самые дорогие воспоминания, бабушка, Вера, Марфенька — сопутствуют ему всюду, вторгаются во всякое новое ощущение, наполняют собой его досуги, что с ними тремя — он связан и той крепкой связью, от которой только
человеку и
бывает хорошо — как ни от чего не
бывает, и от нее же
бывает иногда больно, как ни от чего, когда судьба неласково дотронется до такой связи.
Я вижу, где обман, знаю, что все — иллюзия, и не могу ни к чему привязаться, не нахожу ни в чем примирения: бабушка не подозревает обмана ни в чем и ни в ком, кроме купцов, и любовь ее, снисхождение, доброта покоятся
на теплом доверии к добру и
людям, а если я…
бываю снисходителен, так это из холодного сознания принципа, у бабушки принцип весь в чувстве, в симпатии, в ее натуре!
Может, я очень худо сделал, что сел писать: внутри безмерно больше остается, чем то, что выходит в словах. Ваша мысль, хотя бы и дурная, пока при вас, — всегда глубже, а
на словах — смешнее и бесчестнее. Версилов мне сказал, что совсем обратное тому
бывает только у скверных
людей. Те только лгут, им легко; а я стараюсь писать всю правду: это ужасно трудно!
Мы вышли из лавки, и Ламберт меня поддерживал, слегка обнявши рукой. Вдруг я посмотрел
на него и увидел почти то же самое выражение его пристального, разглядывающего, страшно внимательного и в высшей степени трезвого взгляда, как и тогда, в то утро, когда я замерзал и когда он вел меня, точно так же обняв рукой, к извозчику и вслушивался, и ушами и глазами, в мой бессвязный лепет. У пьянеющих
людей, но еще не опьяневших совсем,
бывают вдруг мгновения самого полного отрезвления.
Но не
на море только, а вообще в жизни,
на всяком шагу, грозят нам опасности, часто, к спокойствию нашему, не замечаемые. Зато, как будто для уравновешения хорошего с дурным, всюду рассеяно много «страшных» минут, где воображение подозревает опасность, которой нет.
На море в этом отношении много клеплют напрасно, благодаря «страшным», в глазах непривычных
людей, минутам. И я
бывал в числе последних, пока не был
на море.
Нигде
человек не
бывает так жалок, дерзок и по временам так внезапно счастлив, как
на море.
Не из камня же они:
люди — везде
люди, и искренний моряк — а моряки почти все таковы — всегда откровенно сознается, что он не
бывает вполне равнодушен к трудным или опасным случаям, переживаемым
на море.
К нам не выехало ни одной лодки, как это всегда
бывает в жилых местах;
на берегу не видно было ни одного
человека; только около самого берега, как будто в белых бурунах, мелькнули два огня и исчезли.
Смотрел я
на всю эту суматоху и дивился: «Вот привычные
люди, у которых никаких «страшных» минут не
бывает, а теперь как будто боятся!
На мели: велика важность! Постоим, да и сойдем, как задует ветер посвежее, заколеблется море!» — думал я, твердо шагая по твердой палубе. Неопытный слепец!
На обоих лицах было то выражение, какое
бывает на лицах
людей, только что сделавших выгодное, но не совсем хорошее дело.
Каждый
человек носит в себе зачатки всех свойств людских и иногда проявляет одни, иногда другие и
бывает часто совсем не похож
на себя, оставаясь всё между тем одним и самим собою.
Вчерашний соблазн представился ему теперь тем, что
бывает с
человеком, когда он разоспался, и ему хочется хоть не спать, а еще поваляться, понежиться в постели, несмотря
на то что он знает, что пора вставать для ожидающего его важного и радостного дела.
Всё лицо женщины было той особенной белизны, которая
бывает на лицах
людей, проведших долгое время взаперти, и которая напоминает ростки картофеля в подвале.
— Да, да… Лоскутов и теперь постоянно
бывает у Ляховских. Говорят, что замечательный
человек: говорит
на пяти языках, объездил всю Россию, был в Америке…
Старый бахаревский дом показался Привалову могилой или, вернее, домом, из которого только что вынесли дорогого покойника. О Надежде Васильевне не было сказано ни одного слова, точно она совсем не существовала
на свете. Привалов в первый раз почувствовал с болью в сердце, что он чужой в этом старом доме, который он так любил. Проходя по низеньким уютным комнатам, он с каким-то суеверным чувством надеялся встретить здесь Надежду Васильевну, как это
бывает после смерти близкого
человека.
— Для нас этот Лоскутов просто находка, — продолжал развивать свою мысль Ляховский. — Наши барышни, если разобрать хорошенько, в сущности, и
людей никаких не видали, а тут смотри, учись и стыдись за свою глупость. Хе-хе… Посмотрели бы вы, как они притихнут, когда Лоскутов
бывает здесь: тише воды, ниже травы. И понятно: какие-нибудь провинциальные курочки, этакие цыплятки — и вдруг настоящий орел… Да вы только посмотрите
на него: настоящая Азия, фаталист и немного мистик.