Неточные совпадения
Хлестаков. Черт его знает, что такое, только не жаркое. Это топор, зажаренный вместо говядины. (Ест.)Мошенники, канальи, чем они кормят! И челюсти заболят, если съешь один такой кусок. (Ковыряет пальцем в зубах.)Подлецы! Совершенно как деревянная кора, ничем вытащить нельзя; и зубы
почернеют после этих блюд. Мошенники! (Вытирает рот салфеткой.)
Больше ничего нет?
«У нас была оказия, —
Сказал детина с
чернымиБольшими бакенбардами, —
Так нет ее чудней».
Скосить и сжать рожь и овес и свезти, докосить луга, передвоить пар, обмолотить семена и посеять озимое — всё это кажется просто и обыкновенно; а чтобы успеть сделать всё это, надо, чтобы от старого до малого все деревенские люди работали не переставая в эти три-четыре недели втрое
больше, чем обыкновенно, питаясь квасом, луком и
черным хлебом, молотя и возя снопы по ночам и отдавая сну не более двух-трех часов в сутки. И каждый год это делается по всей России.
Она, как зверок, оглядываясь на
больших своими блестящими
черными глазами, очевидно радуясь тому, что ею любуются, улыбаясь и боком держа ноги, энергически упиралась на руки и быстро подтягивала весь задок и опять вперед перехватывала ручонками.
Я стоял сзади одной толстой дамы, осененной розовыми перьями; пышность ее платья напоминала времена фижм, а пестрота ее негладкой кожи — счастливую эпоху мушек из
черной тафты. Самая
большая бородавка на ее шее прикрыта была фермуаром. Она говорила своему кавалеру, драгунскому капитану...
Наружность поручика Вулича отвечала вполне его характеру. Высокий рост и смуглый цвет лица,
черные волосы,
черные проницательные глаза,
большой, но правильный нос, принадлежность его нации, печальная и холодная улыбка, вечно блуждавшая на губах его, — все это будто согласовалось для того, чтоб придать ему вид существа особенного, не способного делиться мыслями и страстями с теми, которых судьба дала ему в товарищи.
И опять по обеим сторонам столбового пути пошли вновь писать версты, станционные смотрители, колодцы, обозы, серые деревни с самоварами, бабами и бойким бородатым хозяином, бегущим из постоялого двора с овсом в руке, пешеход в протертых лаптях, плетущийся за восемьсот верст, городишки, выстроенные живьем, с деревянными лавчонками, мучными бочками, лаптями, калачами и прочей мелюзгой, рябые шлагбаумы, чинимые мосты, поля неоглядные и по ту сторону и по другую, помещичьи рыдваны, [Рыдван — в старину:
большая дорожная карета.] солдат верхом на лошади, везущий зеленый ящик с свинцовым горохом и подписью: такой-то артиллерийской батареи, зеленые, желтые и свежеразрытые
черные полосы, мелькающие по степям, затянутая вдали песня, сосновые верхушки в тумане, пропадающий далече колокольный звон, вороны как мухи и горизонт без конца…
Гораздо легче изображать характеры
большого размера: там просто бросай краски со всей руки на полотно,
черные палящие глаза, нависшие брови, перерезанный морщиною лоб, перекинутый через плечо
черный или алый, как огонь, плащ — и портрет готов; но вот эти все господа, которых много на свете, которые с вида очень похожи между собою, а между тем как приглядишься, увидишь много самых неуловимых особенностей, — эти господа страшно трудны для портретов.
«Я тебе, Чичиков, — сказал Ноздрев, — покажу отличнейшую пару собак: крепость
черных мясов [
Черные мяса — ляжки у борзых.] просто наводит изумление, щиток [Щиток — острая морда у собак.] — игла!» — и повел их к выстроенному очень красиво маленькому домику, окруженному
большим загороженным со всех сторон двором.
То направлял он прогулку свою по плоской вершине возвышений, в виду расстилавшихся внизу долин, по которым повсюду оставались еще
большие озера от разлития воды; или же вступал в овраги, где едва начинавшие убираться листьями дерева отягчены птичьими гнездами, — оглушенный карканьем ворон, разговорами галок и граньями грачей, перекрестными летаньями, помрачавшими небо; или же спускался вниз к поемным местам и разорванным плотинам — глядеть, как с оглушительным шумом неслась повергаться вода на мельничные колеса; или же пробирался дале к пристани, откуда неслись, вместе с течью воды, первые суда, нагруженные горохом, овсом, ячменем и пшеницей; или отправлялся в поля на первые весенние работы глядеть, как свежая орань
черной полосою проходила по зелени, или же как ловкий сеятель бросал из горсти семена ровно, метко, ни зернышка не передавши на ту или другую сторону.
Herr Frost был немец, но немец совершенно не того покроя, как наш добрый Карл Иваныч: во-первых, он правильно говорил по-русски, с дурным выговором — по-французски и пользовался вообще, в особенности между дамами, репутацией очень ученого человека; во-вторых, он носил рыжие усы,
большую рубиновую булавку в
черном атласном шарфе, концы которого были просунуты под помочи, и светло-голубые панталоны с отливом и со штрипками; в-третьих, он был молод, имел красивую, самодовольную наружность и необыкновенно видные, мускулистые ноги.
Бывало, покуда поправляет Карл Иваныч лист с диктовкой, выглянешь в ту сторону, видишь
черную головку матушки, чью-нибудь спину и смутно слышишь оттуда говор и смех; так сделается досадно, что нельзя там быть, и думаешь: «Когда же я буду
большой, перестану учиться и всегда буду сидеть не за диалогами, а с теми, кого я люблю?» Досада перейдет в грусть, и, бог знает отчего и о чем, так задумаешься, что и не слышишь, как Карл Иваныч сердится за ошибки.
На другой стене висели ландкарты, все почти изорванные, но искусно подклеенные рукою Карла Иваныча. На третьей стене, в середине которой была дверь вниз, с одной стороны висели две линейки: одна — изрезанная, наша, другая — новенькая, собственная, употребляемая им более для поощрения, чем для линевания; с другой —
черная доска, на которой кружками отмечались наши
большие проступки и крестиками — маленькие. Налево от доски был угол, в который нас ставили на колени.
Большая размотала платок, закрывавший всю голову маленькой, расстегнула на ней салоп, и когда ливрейный лакей получил эти вещи под сохранение и снял с нее меховые ботинки, из закутанной особы вышла чудесная двенадцатилетняя девочка в коротеньком открытом кисейном платьице, белых панталончиках и крошечных
черных башмачках.
К вечеру они опять стали расходиться: одни побледнели, подлиннели и бежали на горизонт; другие, над самой головой, превратились в белую прозрачную чешую; одна только
черная большая туча остановилась на востоке.
Почти месяц после того, как мы переехали в Москву, я сидел на верху бабушкиного дома, за
большим столом и писал; напротив меня сидел рисовальный учитель и окончательно поправлял нарисованную
черным карандашом головку какого-то турка в чалме. Володя, вытянув шею, стоял сзади учителя и смотрел ему через плечо. Головка эта была первое произведение Володи
черным карандашом и нынче же, в день ангела бабушки, должна была быть поднесена ей.
Все были хожалые, езжалые: ходили по анатольским берегам, по крымским солончакам и степям, по всем речкам
большим и малым, которые впадали в Днепр, по всем заходам [Заход — залив.] и днепровским островам; бывали в молдавской, волошской, в турецкой земле; изъездили всё
Черное море двухрульными козацкими челнами; нападали в пятьдесят челнов в ряд на богатейшие и превысокие корабли, перетопили немало турецких галер и много-много выстреляли пороху на своем веку.
— Не знаю. — Она медленно осмотрела поляну под вязом, где стояла телега, — зеленую в розовом вечернем свете траву,
черных молчаливых угольщиков и, подумав, прибавила: — Все это мне неизвестно. Я не знаю ни дня, ни часа и даже не знаю, куда.
Больше ничего не скажу. Поэтому, на всякий случай, — прощай; ты часто меня возил.
— Ничего, это все ничего, ты слушай, пожалуйста. Вот я пошла. Ну-с, прихожу в
большой страшеннейший магазин; там куча народа. Меня затолкали; однако я выбралась и подошла к
черному человеку в очках. Что я ему сказала, я ничего не помню; под конец он усмехнулся, порылся в моей корзине, посмотрел кое-что, потом снова завернул, как было, в платок и отдал обратно.
С левой стороны, на самом сердце, было зловещее,
большое, желтовато-черное пятно, жестокий удар копытом.
В
черной бороде его показывалась проседь; живые
большие глаза так и бегали.
Она была очень набожна и чувствительна, верила во всевозможные приметы, гаданья, заговоры, сны; верила в юродивых, в домовых, в леших, в дурные встречи, в порчу, в народные лекарства, в четверговую соль, в скорый конец света; верила, что если в светлое воскресение на всенощной не погаснут свечи, то гречиха хорошо уродится, и что гриб
больше не растет, если его человеческий глаз увидит; верила, что черт любит быть там, где вода, и что у каждого жида на груди кровавое пятнышко; боялась мышей, ужей, лягушек, воробьев, пиявок, грома, холодной воды, сквозного ветра, лошадей, козлов, рыжих людей и
черных кошек и почитала сверчков и собак нечистыми животными; не ела ни телятины, ни голубей, ни раков, ни сыру, ни спаржи, ни земляных груш, ни зайца, ни арбузов, потому что взрезанный арбуз напоминает голову Иоанна Предтечи; [Иоанн Предтеча — по преданию, предшественник и провозвестник Иисуса Христа.
Одинцова кружилась перед ним, она же была его мать, за ней ходила кошечка с
черными усиками, и эта кошечка была Фенечка; а Павел Петрович представлялся ему
большим лесом, с которым он все-таки должен был драться.
Придерживая свой засаленный шлафрок двумя пальцами на желудке и покуривая трубочку, он с наслаждением слушал Базарова, и чем
больше злости было в его выходках, тем добродушнее хохотал, выказывая все свои
черные зубы до единого, его осчастливленный отец.
Она распространилась на тот счет, что людям, которые пошли добывать неразменный рубль, теперь всех страшнее, потому что они должны лицом к лицу встретиться с дьяволом на далеком распутье и торговаться с ним за
черную кошку; но зато их ждут и самые
большие радости…
Есть поверье, будто волшебными средствами можно получить неразменный рубль, т. е. такой рубль, который, сколько раз его ни выдавай, он все-таки опять является целым в кармане. Но для того, чтобы добыть такой рубль, нужно претерпеть
большие страхи. Всех их я не помню, но знаю, что, между прочим, надо взять
черную без единой отметины кошку и нести ее продавать рождественскою ночью на перекресток четырех дорог, из которых притом одна непременно должна вести к кладбищу.
В
большой комнате на крашеном полу крестообразно лежали темные ковровые дорожки, стояли кривоногие старинные стулья, два таких же стола; на одном из них бронзовый медведь держал в лапах стержень лампы; на другом возвышался
черный музыкальный ящик; около стены, у двери, прижалась фисгармония, в углу — пестрая печь кузнецовских изразцов, рядом с печью — белые двери...
Заходило солнце, снег на памятнике царя сверкал рубинами, быстро шли гимназистки и гимназисты с коньками в руках; проехали сани, запряженные парой серых лошадей; лошади были покрыты голубой сеткой, в санях сидел
большой военный человек, два полицейских скакали за ним,
черные кони блестели, точно начищенные ваксой.
Было что-то очень глупое в том, как
черные солдаты, конные и пешие, сбивают, стискивают зеленоватые единицы в
большое, плотное тело, теперь уже истерически и грозно ревущее, стискивают и медленно катят, толкают этот огромный, темно-зеленый ком в широко открытую пасть манежа.
Судаков сел к столу против женщин, глаз у него был
большой, зеленоватый и недобрый, шея, оттененная
черным воротом наглухо застегнутой тужурки, была как-то слишком бела. Стакан чаю, подвинутый к нему Алиной, он взял левой рукой.
Его обогнал жандарм, но он и
черная тень его — все было сказочно, так же, как деревья, вылепленные из снега, луна, величиною в чайное блюдечко,
большая звезда около нее и синеватое, точно лед, небо — высоко над белыми холмами, над красным пятном костра в селе у церкви; не верилось, что там живут бунтовщики.
Блестели золотые, серебряные венчики на иконах и опаловые слезы жемчуга риз. У стены — старинная кровать карельской березы, украшенная бронзой, такие же четыре стула стояли посреди комнаты вокруг стола. Около двери, в темноватом углу, —
большой шкаф, с полок его, сквозь стекло, Самгин видел ковши, братины, бокалы и
черные кирпичи книг, переплетенных в кожу. Во всем этом было нечто внушительное.
Четко отбивая шаг, из ресторана, точно из кулисы на сцену, вышел на террасу плотненький, смуглолицый регент соборного хора. Густые усы его были закручены концами вверх почти до глаз, круглых и
черных, как слишком
большие пуговицы его щегольского сюртучка. Весь он был гладко отшлифован, палка, ненужная в его волосатой руке, тоже блестела.
— Ты — ешь, ешь
больше! — внушала она. — И не хочется, а — ешь.
Черные мысли у тебя оттого, что ты плохо питаешься. Самгин старший, как это по-латыни? Слышишь? В здоровом теле — дух здоровый…
В
большой столовой со множеством фаянса на стенах Самгина слушало десятка два мужчин и дам, люди солидных объемов, только один из них, очень тощий, но с круглым, как глобус, брюшком стоял на длинных ногах, спрятав руки в карманах, покачивая черноволосой головою, сморщив бледное, пухлое лицо в широкой раме
черной бороды.
Командовал
большой, тяжелый солдат, широколицый, курносый, с рыжими усами и в
черной повязке, закрывавшей его правый глаз.
Голова его в шапке седых курчавых волос, такими же волосами густо заросло лицо, в бороде торчал нос,
большой и прямой, точно у дятла, блестели
черные глаза.
Напротив — рыжеватый мужчина с растрепанной бородкой на лице, изъеденном оспой, с веселым взглядом темных глаз, — глаза как будто чужие на его сухом и грязноватом лице; рядом с ним, очевидно, жена его,
большая, беременная, в бархатной
черной кофте, с длинной золотой цепочкой на шее и на груди; лицо у нее широкое, доброе, глаза серые, ласковые.
В темно-синем пиджаке, в
черных брюках и тупоносых ботинках фигура Дронова приобрела комическую солидность. Но лицо его осунулось, глаза стали неподвижней, зрачки помутнели, а в белках явились красненькие жилки, точно у человека, который страдает бессонницей. Спрашивал он не так жадно и много, как прежде, говорил меньше, слушал рассеянно и, прижав локти к бокам, сцепив пальцы, крутил
большие, как старик. Смотрел на все как-то сбоку, часто и устало отдувался, и казалось, что говорит он не о том, что думает.
Думает господь
большие думы,
Смотрит вниз — внизу земля вертится,
Кубарем вертится
черный шарик,
Черт его железной цепью хлещет.
Сидели в
большой полутемной комнате, против ее трех окон возвышалась серая стена, тоже изрезанная окнами. По грязным стеклам, по балконам и железной лестнице, которая изломанной линией поднималась на крышу, ясно было, что это окна кухонь. В одном углу комнаты рояль, над ним
черная картина с двумя желтыми пятнами, одно изображало щеку и солидный, толстый нос, другое — открытую ладонь. Другой угол занят был тяжелым,
черным буфетом с инкрустацией перламутром, буфет похож на соединение пяти гробов.
На щеках — синие пятна сбритой бороды, плотные
черные усы коротко подстрижены, губы — толстые, цвета сырого мяса, нос
большой, измятый, брови — кустиками, над ними густая щетка
черных с проседью волос.
Обыкновенно люди такого роста говорят басом, а этот говорил почти детским дискантом. На голове у него — встрепанная шапка полуседых волос, левая сторона лица измята глубоким шрамом, шрам оттянул нижнее веко, и от этого левый глаз казался
больше правого. Со щек волнисто спускалась двумя прядями седая борода, почти обнажая подбородок и толстую нижнюю губу. Назвав свою фамилию, он пристально, разномерными глазами посмотрел на Клима и снова начал гладить изразцы. Глаза —
черные и очень блестящие.
И, думая словами, он пытался представить себе порядок и количество неприятных хлопот, которые ожидают его. Хлопоты начались немедленно: явился человек в
черном сюртуке, краснощекий, усатый, с толстым слоем
черных волос на голове, зачесанные на затылок, они придают ему сходство с дьяконом, а черноусое лицо напоминает о полицейском.
Большой, плотный, он должен бы говорить басом, но говорит высоким, звонким тенором...
Он поднял длинную руку, на конце ее —
большой,
черный, масляный кулак. Рабочий развязал мешок, вынул буханку хлеба, сунул ее под мышку и сказал...
Но спрашивал он мало, а
больше слушал Марину, глядя на нее как-то подчеркнуто почтительно. Шагал по улицам мерным, легким шагом солдата, сунув руки в карманы
черного, мохнатого пальто, носил бобровую шапку с козырьком, и глаза его смотрели из-под козырька прямо, неподвижно, не мигая. Часто посещал церковные службы и, восхищаясь пением, говорил глубоким баритоном...
Блаженно улыбаясь, к лавровому дереву подошел маленький, тощий офицер и начал отламывать ветку лавра. Весь он был новенький, на нем блестели ремни, пряжки. Сияли
большие глаза. Смуглое, остроносое лицо с маленькой
черной бородкой ‹заставило Самгина подумать...
Клим Самгин замедлил шаг, оглянулся, желая видеть лицо человека, сказавшего за его спиною нужное слово; вплоть к нему шли двое: коренастый, плохо одетый старик с окладистой бородой и угрюмым взглядом воспаленных глаз и человек лет тридцати, небритый, черноусый, с
большим носом и веселыми глазами, тоже бедно одетый, в замазанном,
черном полушубке, в сибирской папахе.
Становилось темнее, с гор повеяло душистой свежестью, вспыхивали огни, на
черной плоскости озера являлись медные трещины. Синеватое туманное небо казалось очень близким земле, звезды без лучей, похожие на куски янтаря, не углубляли его. Впервые Самгин подумал, что небо может быть очень бедным и грустным. Взглянул на часы: до поезда в Париж оставалось
больше двух часов. Он заплатил за пиво, обрадовал картинную девицу крупной прибавкой «на чай» и не спеша пошел домой, размышляя о старике, о корке...
Лошадьми правил
большой синещекий кучер с толстыми
черными усами, рядом с ним сидел человек в костюме шотландца, бритый, с голыми икрами, со множеством золотых пуговиц на куртке, пуговицы казались шляпками гвоздей, вбитых в его толстое тело.