Неточные совпадения
То направлял он прогулку свою по плоской вершине возвышений, в виду расстилавшихся внизу долин, по которым повсюду оставались еще
большие озера от разлития воды; или же вступал в овраги, где едва начинавшие убираться листьями дерева отягчены птичьими гнездами, — оглушенный карканьем ворон, разговорами галок и граньями грачей, перекрестными летаньями, помрачавшими небо; или же спускался вниз к поемным местам и разорванным плотинам — глядеть, как с оглушительным шумом неслась повергаться вода на мельничные колеса; или же пробирался дале к пристани, откуда неслись, вместе с течью воды, первые суда, нагруженные горохом, овсом, ячменем и пшеницей; или отправлялся в поля на первые весенние работы глядеть, как свежая орань
черной полосою проходила по зелени, или же как ловкий сеятель бросал из горсти семена ровно, метко, ни зернышка не передавши на ту или другую сторону.
Гораздо легче изображать характеры
большого размера: там просто бросай краски со всей руки на полотно,
черные палящие глаза, нависшие брови, перерезанный морщиною лоб, перекинутый через плечо
черный или алый, как огонь, плащ — и портрет готов; но вот эти все господа, которых много на свете, которые с вида очень похожи между собою, а между тем как приглядишься, увидишь много самых неуловимых особенностей, — эти господа страшно трудны для портретов.
И опять по обеим сторонам столбового пути пошли вновь писать версты, станционные смотрители, колодцы, обозы, серые деревни с самоварами, бабами и бойким бородатым хозяином, бегущим из постоялого двора с овсом в руке, пешеход в протертых лаптях, плетущийся за восемьсот верст, городишки, выстроенные живьем, с деревянными лавчонками, мучными бочками, лаптями, калачами и прочей мелюзгой, рябые шлагбаумы, чинимые мосты, поля неоглядные и по ту сторону и по другую, помещичьи рыдваны, [Рыдван — в старину:
большая дорожная карета.] солдат верхом на лошади, везущий зеленый ящик с свинцовым горохом и подписью: такой-то артиллерийской батареи, зеленые, желтые и свежеразрытые
черные полосы, мелькающие по степям, затянутая вдали песня, сосновые верхушки в тумане, пропадающий далече колокольный звон, вороны как мухи и горизонт без конца…
«Я тебе, Чичиков, — сказал Ноздрев, — покажу отличнейшую пару собак: крепость
черных мясов [
Черные мяса — ляжки у борзых.] просто наводит изумление, щиток [Щиток — острая морда у собак.] — игла!» — и повел их к выстроенному очень красиво маленькому домику, окруженному
большим загороженным со всех сторон двором.
Я стоял сзади одной толстой дамы, осененной розовыми перьями; пышность ее платья напоминала времена фижм, а пестрота ее негладкой кожи — счастливую эпоху мушек из
черной тафты. Самая
большая бородавка на ее шее прикрыта была фермуаром. Она говорила своему кавалеру, драгунскому капитану...
Наружность поручика Вулича отвечала вполне его характеру. Высокий рост и смуглый цвет лица,
черные волосы,
черные проницательные глаза,
большой, но правильный нос, принадлежность его нации, печальная и холодная улыбка, вечно блуждавшая на губах его, — все это будто согласовалось для того, чтоб придать ему вид существа особенного, не способного делиться мыслями и страстями с теми, которых судьба дала ему в товарищи.
С левой стороны, на самом сердце, было зловещее,
большое, желтовато-черное пятно, жестокий удар копытом.
Все были хожалые, езжалые: ходили по анатольским берегам, по крымским солончакам и степям, по всем речкам
большим и малым, которые впадали в Днепр, по всем заходам [Заход — залив.] и днепровским островам; бывали в молдавской, волошской, в турецкой земле; изъездили всё
Черное море двухрульными козацкими челнами; нападали в пятьдесят челнов в ряд на богатейшие и превысокие корабли, перетопили немало турецких галер и много-много выстреляли пороху на своем веку.
Захар неопрятен. Он бреется редко; и хотя моет руки и лицо, но, кажется,
больше делает вид, что моет; да и никаким мылом не отмоешь. Когда он бывает в бане, то руки у него из
черных сделаются только часа на два красными, а потом опять
черными.
Пуще всего он бегал тех бледных, печальных дев,
большею частию с
черными глазами, в которых светятся «мучительные дни и неправедные ночи», дев с не ведомыми никому скорбями и радостями, у которых всегда есть что-то вверить, сказать, и когда надо сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют шею друга руками, долго смотрят в глаза, потом на небо, говорят, что жизнь их обречена проклятию, и иногда падают в обморок.
Она жила гувернанткой в богатом доме и имела случай быть за границей, проехала всю Германию и смешала всех немцев в одну толпу курящих коротенькие трубки и поплевывающих сквозь зубы приказчиков, мастеровых, купцов, прямых, как палка, офицеров с солдатскими и чиновников с будничными лицами, способных только на
черную работу, на труженическое добывание денег, на пошлый порядок, скучную правильность жизни и педантическое отправление обязанностей: всех этих бюргеров, с угловатыми манерами, с
большими грубыми руками, с мещанской свежестью в лице и с грубой речью.
«У нас была оказия, —
Сказал детина с
чернымиБольшими бакенбардами, —
Так нет ее чудней».
Хлестаков. Черт его знает, что такое, только не жаркое. Это топор, зажаренный вместо говядины. (Ест.)Мошенники, канальи, чем они кормят! И челюсти заболят, если съешь один такой кусок. (Ковыряет пальцем в зубах.)Подлецы! Совершенно как деревянная кора, ничем вытащить нельзя; и зубы
почернеют после этих блюд. Мошенники! (Вытирает рот салфеткой.)
Больше ничего нет?
К вечеру они опять стали расходиться: одни побледнели, подлиннели и бежали на горизонт; другие, над самой головой, превратились в белую прозрачную чешую; одна только
черная большая туча остановилась на востоке.
На другой стене висели ландкарты, все почти изорванные, но искусно подклеенные рукою Карла Иваныча. На третьей стене, в середине которой была дверь вниз, с одной стороны висели две линейки: одна — изрезанная, наша, другая — новенькая, собственная, употребляемая им более для поощрения, чем для линевания; с другой —
черная доска, на которой кружками отмечались наши
большие проступки и крестиками — маленькие. Налево от доски был угол, в который нас ставили на колени.
Почти месяц после того, как мы переехали в Москву, я сидел на верху бабушкиного дома, за
большим столом и писал; напротив меня сидел рисовальный учитель и окончательно поправлял нарисованную
черным карандашом головку какого-то турка в чалме. Володя, вытянув шею, стоял сзади учителя и смотрел ему через плечо. Головка эта была первое произведение Володи
черным карандашом и нынче же, в день ангела бабушки, должна была быть поднесена ей.
Herr Frost был немец, но немец совершенно не того покроя, как наш добрый Карл Иваныч: во-первых, он правильно говорил по-русски, с дурным выговором — по-французски и пользовался вообще, в особенности между дамами, репутацией очень ученого человека; во-вторых, он носил рыжие усы,
большую рубиновую булавку в
черном атласном шарфе, концы которого были просунуты под помочи, и светло-голубые панталоны с отливом и со штрипками; в-третьих, он был молод, имел красивую, самодовольную наружность и необыкновенно видные, мускулистые ноги.
Бывало, покуда поправляет Карл Иваныч лист с диктовкой, выглянешь в ту сторону, видишь
черную головку матушки, чью-нибудь спину и смутно слышишь оттуда говор и смех; так сделается досадно, что нельзя там быть, и думаешь: «Когда же я буду
большой, перестану учиться и всегда буду сидеть не за диалогами, а с теми, кого я люблю?» Досада перейдет в грусть, и, бог знает отчего и о чем, так задумаешься, что и не слышишь, как Карл Иваныч сердится за ошибки.
Большая размотала платок, закрывавший всю голову маленькой, расстегнула на ней салоп, и когда ливрейный лакей получил эти вещи под сохранение и снял с нее меховые ботинки, из закутанной особы вышла чудесная двенадцатилетняя девочка в коротеньком открытом кисейном платьице, белых панталончиках и крошечных
черных башмачках.
Она, как зверок, оглядываясь на
больших своими блестящими
черными глазами, очевидно радуясь тому, что ею любуются, улыбаясь и боком держа ноги, энергически упиралась на руки и быстро подтягивала весь задок и опять вперед перехватывала ручонками.
Скосить и сжать рожь и овес и свезти, докосить луга, передвоить пар, обмолотить семена и посеять озимое — всё это кажется просто и обыкновенно; а чтобы успеть сделать всё это, надо, чтобы от старого до малого все деревенские люди работали не переставая в эти три-четыре недели втрое
больше, чем обыкновенно, питаясь квасом, луком и
черным хлебом, молотя и возя снопы по ночам и отдавая сну не более двух-трех часов в сутки. И каждый год это делается по всей России.
Придерживая свой засаленный шлафрок двумя пальцами на желудке и покуривая трубочку, он с наслаждением слушал Базарова, и чем
больше злости было в его выходках, тем добродушнее хохотал, выказывая все свои
черные зубы до единого, его осчастливленный отец.
Одинцова кружилась перед ним, она же была его мать, за ней ходила кошечка с
черными усиками, и эта кошечка была Фенечка; а Павел Петрович представлялся ему
большим лесом, с которым он все-таки должен был драться.
Она была очень набожна и чувствительна, верила во всевозможные приметы, гаданья, заговоры, сны; верила в юродивых, в домовых, в леших, в дурные встречи, в порчу, в народные лекарства, в четверговую соль, в скорый конец света; верила, что если в светлое воскресение на всенощной не погаснут свечи, то гречиха хорошо уродится, и что гриб
больше не растет, если его человеческий глаз увидит; верила, что черт любит быть там, где вода, и что у каждого жида на груди кровавое пятнышко; боялась мышей, ужей, лягушек, воробьев, пиявок, грома, холодной воды, сквозного ветра, лошадей, козлов, рыжих людей и
черных кошек и почитала сверчков и собак нечистыми животными; не ела ни телятины, ни голубей, ни раков, ни сыру, ни спаржи, ни земляных груш, ни зайца, ни арбузов, потому что взрезанный арбуз напоминает голову Иоанна Предтечи; [Иоанн Предтеча — по преданию, предшественник и провозвестник Иисуса Христа.
Приходская наша церковь невелика, стара, иконостас
почернел, стены голые, кирпичный пол местами выбит; на каждом клиросе
большой старинный образ.
У второго мальчика, Павлуши, волосы были всклоченные,
черные, глаза серые, скулы широкие, лицо бледное, рябое, рот
большой, но правильный, вся голова огромная, как говорится с пивной котел, тело приземистое, неуклюжее.
Дверь тихонько растворилась, и я увидал женщину лет двадцати, высокую и стройную, с цыганским смуглым лицом, изжелта-карими глазами и
черною как смоль косою;
большие белые зубы так и сверкали из-под полных и красных губ. На ней было белое платье; голубая шаль, заколотая у самого горла золотой булавкой, прикрывала до половины ее тонкие, породистые руки. Она шагнула раза два с застенчивой неловкостью дикарки, остановилась и потупилась.
И дом у него старинной постройки; в передней, как следует, пахнет квасом, сальными свечами и кожей; тут же направо буфет с трубками и утиральниками; в столовой фамильные портреты, мухи,
большой горшок ерани и кислые фортепьяны; в гостиной три дивана, три стола, два зеркала и сиплые часы, с почерневшей эмалью и бронзовыми, резными стрелками; в кабинете стол с бумагами, ширмы синеватого цвета с наклеенными картинками, вырезанными из разных сочинений прошедшего столетия, шкафы с вонючими книгами, пауками и
черной пылью, пухлое кресло, итальянское окно да наглухо заколоченная дверь в сад…
Я его не помню; сказывают, недалекий был человек, с
большим носом и веснушками, рыжий и в одну ноздрю табак нюхал; в спальне у матушки висел его портрет, в красном мундире с
черным воротником по уши, чрезвычайно безобразный.
Все лицо его было невелико, худо, в веснушках, книзу заострено, как у белки; губы едва было можно различить; но странное впечатление производили его
большие,
черные, жидким блеском блестевшие глаза; они, казалось, хотели что-то высказать, для чего на языке, — на его языке по крайней мере, — не было слов.
Он поднял длинную руку, на конце ее —
большой,
черный, масляный кулак. Рабочий развязал мешок, вынул буханку хлеба, сунул ее под мышку и сказал...
Клим Самгин считал этого человека юродивым. Но нередко маленькая фигурка музыканта, припавшая к
черной массе рояля, вызывала у него жуткое впечатление надмогильного памятника:
большой,
черный камень, а у подножия его тихо горюет человек.
Лошадьми правил
большой синещекий кучер с толстыми
черными усами, рядом с ним сидел человек в костюме шотландца, бритый, с голыми икрами, со множеством золотых пуговиц на куртке, пуговицы казались шляпками гвоздей, вбитых в его толстое тело.
Большой овальный стол был нагружен посудой, бутылками, цветами, окружен стульями в серых чехлах; в углу стоял рояль, на нем — чучело филина и футляр гитары; в другом углу — два широких дивана и над ними
черные картины в золотых рамах.
На одном из собраний против него выступил высокий человек, с курчавой, в мелких колечках, бородой серого цвета, из-под его
больших нахмуренных бровей строго смотрели прозрачные голубые глаза, на нем был сборный костюм, не по росту короткий и узкий, — клетчатые брюки, рыжие и
черные, полосатый серый пиджак, синяя сатинетовая косоворотка. Было в этом человеке что-то смешное и наивное, располагающее к нему.
Клим Самгин замедлил шаг, оглянулся, желая видеть лицо человека, сказавшего за его спиною нужное слово; вплоть к нему шли двое: коренастый, плохо одетый старик с окладистой бородой и угрюмым взглядом воспаленных глаз и человек лет тридцати, небритый, черноусый, с
большим носом и веселыми глазами, тоже бедно одетый, в замазанном,
черном полушубке, в сибирской папахе.
И каждый вечер из флигеля в глубине двора величественно являлась Мария Романовна, высокая, костистая, в
черных очках, с обиженным лицом без губ и в кружевной
черной шапочке на полуседых волосах, из-под шапочки строго торчали
большие, серые уши.
Уродливо
большой перстень с рубином сверкал на пальце, привлекая к себе очарованный взгляд худенького человека в
черном, косо срезанном, каракулевом колпаке.
Тонкая, смуглолицая Лидия, в сером костюме, в шапке
черных, курчавых волос, рядом с Мариной казалась не русской
больше, чем всегда. В парке щебетали птицы, ворковал витютень, звучал вдали чей-то мягкий басок, а Лидия говорила жестяные слова...
Становилось темнее, с гор повеяло душистой свежестью, вспыхивали огни, на
черной плоскости озера являлись медные трещины. Синеватое туманное небо казалось очень близким земле, звезды без лучей, похожие на куски янтаря, не углубляли его. Впервые Самгин подумал, что небо может быть очень бедным и грустным. Взглянул на часы: до поезда в Париж оставалось
больше двух часов. Он заплатил за пиво, обрадовал картинную девицу крупной прибавкой «на чай» и не спеша пошел домой, размышляя о старике, о корке...
В одно из воскресений Борис, Лидия, Клим и сестры Сомовы пошли на каток, только что расчищенный у городского берега реки.
Большой овал сизоватого льда был обставлен елками, веревка, свитая из мочала, связывала их стволы. Зимнее солнце, краснея, опускалось за рекою в
черный лес, лиловые отблески ложились на лед. Катающихся было много.
На щеках — синие пятна сбритой бороды, плотные
черные усы коротко подстрижены, губы — толстые, цвета сырого мяса, нос
большой, измятый, брови — кустиками, над ними густая щетка
черных с проседью волос.
Четко отбивая шаг, из ресторана, точно из кулисы на сцену, вышел на террасу плотненький, смуглолицый регент соборного хора. Густые усы его были закручены концами вверх почти до глаз, круглых и
черных, как слишком
большие пуговицы его щегольского сюртучка. Весь он был гладко отшлифован, палка, ненужная в его волосатой руке, тоже блестела.
Обыкновенно люди такого роста говорят басом, а этот говорил почти детским дискантом. На голове у него — встрепанная шапка полуседых волос, левая сторона лица измята глубоким шрамом, шрам оттянул нижнее веко, и от этого левый глаз казался
больше правого. Со щек волнисто спускалась двумя прядями седая борода, почти обнажая подбородок и толстую нижнюю губу. Назвав свою фамилию, он пристально, разномерными глазами посмотрел на Клима и снова начал гладить изразцы. Глаза —
черные и очень блестящие.
Самгин прошел в комнату побольше, обставленную жесткой мебелью, с
большим обеденным столом посредине, на столе кипел самовар. У буфета хлопотала маленькая сухая старушка в
черном платье, в шелковой головке, вытаскивала из буфета бутылки. Стол и комнату освещали с потолка три голубых розетки.
В
большой комнате на крашеном полу крестообразно лежали темные ковровые дорожки, стояли кривоногие старинные стулья, два таких же стола; на одном из них бронзовый медведь держал в лапах стержень лампы; на другом возвышался
черный музыкальный ящик; около стены, у двери, прижалась фисгармония, в углу — пестрая печь кузнецовских изразцов, рядом с печью — белые двери...
За окном буйно кружилась, выла и свистела вьюга, бросая в стекла снегом, изредка в белых вихрях появлялся, исчезал
большой,
черный, бородатый царь на толстом, неподвижном коне, он сдерживал коня, как бы потеряв путь, не зная, куда ехать.
Он казался необычно солидным, даже благообразным — в строгом сюртуке, с бриллиантом в
черном галстуке, подстриженный, приглаженный. Даже суетливые глаза его стали спокойнее и как будто
больше.
И, думая словами, он пытался представить себе порядок и количество неприятных хлопот, которые ожидают его. Хлопоты начались немедленно: явился человек в
черном сюртуке, краснощекий, усатый, с толстым слоем
черных волос на голове, зачесанные на затылок, они придают ему сходство с дьяконом, а черноусое лицо напоминает о полицейском.
Большой, плотный, он должен бы говорить басом, но говорит высоким, звонким тенором...
— Ты — ешь, ешь
больше! — внушала она. — И не хочется, а — ешь.
Черные мысли у тебя оттого, что ты плохо питаешься. Самгин старший, как это по-латыни? Слышишь? В здоровом теле — дух здоровый…