Неточные совпадения
— Позволь, я тебе серьезный
вопрос задать хочу, — загорячился студент. — Я сейчас, конечно, пошутил, но смотри: с одной стороны, глупая, бессмысленная, ничтожная, злая,
больная старушонка, никому не нужная и, напротив, всем вредная, которая сама не знает, для чего живет, и которая завтра же сама собой умрет. Понимаешь? Понимаешь?
На тревожный же и робкий
вопрос Пульхерии Александровны, насчет «будто бы некоторых подозрений в помешательстве», он отвечал с спокойною и откровенною усмешкой, что слова его слишком преувеличены; что, конечно, в
больном заметна какая-то неподвижная мысль, что-то обличающее мономанию, — так как он, Зосимов, особенно следит теперь за этим чрезвычайно интересным отделом медицины, — но ведь надо же вспомнить, что почти вплоть до сегодня
больной был в бреду, и… и, конечно, приезд родных его укрепит, рассеет и подействует спасительно, — «если только можно будет избегнуть новых особенных потрясений», прибавил он значительно.
Долго спрашивал ее муж, долго передавала она, как
больная врачу, симптомы грусти, высказывала все глухие
вопросы, рисовала ему смятение души и потом — как исчезал этот мираж — все, все, что могла припомнить, заметить.
Один твердил на наши
вопросы «sick» («
больной»), но спутник наш, бывший в Китае, объяснил, что это поминки по умершем.
В этой камере
больных было четверо. На
вопрос англичанина, почему
больных не соединяют в одну камеру, смотритель отвечал, что они сами не желают.
Больные же эти не заразные, и фельдшер наблюдает за ними и оказывает пособие.
Привалов схватился за голову и забегал по комнате, как раненый зверь;
вопрос Бахарева затронул самое
больное место в его душе.
Война вплотную поставила перед русским сознанием и русской волей все
больные славянские
вопросы — польский, чешский, сербский, она привела в движение и заставила мучительно задуматься над судьбой своей весь славянский мир Балканского полуострова и Австро-Венгрии.
Но отношение славянофилов к самому
больному и самому важному для нас, русских, славянскому
вопросу — к
вопросу польскому — было в корне своем ложным и не славянским.
Доктор Герценштубе и встретившийся Ивану Федоровичу в больнице врач Варвинский на настойчивые
вопросы Ивана Федоровича твердо отвечали, что падучая болезнь Смердякова несомненна, и даже удивились
вопросу: «Не притворялся ли он в день катастрофы?» Они дали ему понять, что припадок этот был даже необыкновенный, продолжался и повторялся несколько дней, так что жизнь пациента была в решительной опасности, и что только теперь, после принятых мер, можно уже сказать утвердительно, что
больной останется в живых, хотя очень возможно (прибавил доктор Герценштубе), что рассудок его останется отчасти расстроен «если не на всю жизнь, то на довольно продолжительное время».
— Вы обо всем нас можете спрашивать, — с холодным и строгим видом ответил прокурор, — обо всем, что касается фактической стороны дела, а мы, повторяю это, даже обязаны удовлетворять вас на каждый
вопрос. Мы нашли слугу Смердякова, о котором вы спрашиваете, лежащим без памяти на своей постеле в чрезвычайно сильном, может быть, в десятый раз сряду повторявшемся припадке падучей болезни. Медик, бывший с нами, освидетельствовав
больного, сказал даже нам, что он не доживет, может быть, и до утра.
Гегель держался в кругу отвлечений для того, чтоб не быть в необходимости касаться эмпирических выводов и практических приложений, для них он избрал очень ловко тихое и безбурное море эстетики; редко выходил он на воздух, и то на минуту, закутавшись, как
больной, но и тогда оставлял в диалектической запутанности именно те
вопросы, которые всего более занимали современного человека.
Но положение поистине делалось страшным, когда у матери начинался пьяный запой. Дом наполнялся бессмысленным гвалтом, проникавшим во все углы; обезумевшая мать врывалась в комнату
больной дочери и бросала в упор один и тот же страшный
вопрос...
— Молотьба-то как? — тоскливо бормотал
больной, желая хоть этим
вопросом отблагодарить барыню за участие.
В это время я ясно припоминаю себя в комнате
больного. Я сидел на полу, около кресла, играл какой-то кистью и не уходил по целым часам. Не могу теперь отдать себе отчет, какая идея овладела в то время моим умом, помню только, что на
вопрос одного из посетителей, заметивших меня около стула: «А ты, малый, что тут делаешь?» — я ответил очень серьезно...
Отвечая на главный пункт
вопроса, касающийся удешевления порций, они предложили свои собственные табели, которые, однако, обещали совсем не те сбережения, каких хотело тюремное ведомство. «Сбережения материального не будет, — писали они, — но взамен того можно ожидать улучшения количества и качества арестантского труда, уменьшения числа
больных и слабосильных, подымется общее состояние здоровья арестантов, что отразится благоприятно и на колонизации Сахалина, дав для этой цели полных сил и здоровья поселенцев».
Бабка не поняла
вопроса. Ребенок опять закричал. По лицу
больной пробежало отражение острого страдания, и из закрытых глаз скользнула крупная слеза.
Когда же вечером, в девять часов, князь явился в гостиную Епанчиных, уже наполненную гостями, Лизавета Прокофьевна тотчас же начала расспрашивать его о
больном, с участием и подробно, и с важностью ответила Белоконской на ее
вопрос: «Кто таков
больной и кто такая Нина Александровна?» Князю это очень понравилось.
Беседа затянулась на несколько часов, причем Голиковский засыпал нового друга
вопросами. Петра Елисеича неприятно удивило то, что новый управляющий главное внимание обращал больше всего на формальную сторону дела, в частности — на канцелярские тонкости. Мимоходом он дал понять, что это уже не первый случай, когда ему приходится отваживаться с обессиленным заводом, как доктору с
больным.
— Дома, батюшка, дома, — отвечала она, как будто затрудняясь моим
вопросом. — Сейчас сама выйдет на вас поглядеть. Шутка ли! Три недели не видались! Да чтой-то она у нас какая-то стала такая, — не сообразишь с ней никак: здоровая ли,
больная ли, бог с ней!
Особенно меня поразила история каменщика Ардальона — старшего и лучшего работника в артели Петра. Этот сорокалетний мужик, чернобородый и веселый, тоже невольно возбуждал
вопрос: почему не он — хозяин, а — Петр? Водку он пил редко и почти никогда не напивался допьяна; работу свою знал прекрасно, работал с любовью, кирпичи летали в руках у него, точно красные голуби. Рядом с ним
больной и постный Петр казался совершенно лишним человеком в артели; он говорил о работе...
«Нужны ли помпадуры»? Неотразимая ясность этого
вопроса оскорбляла нашего помпадура до крови. И всего
больнее при этом было то, что оскорбление шло изнутри, что он сам, своею неумеренною пытливостью, вызвал его.
Он остановился перед ними и хотел их взять приступом, отчаянной храбростью мысли, — он не обратил внимания на то, что разрешения эти бывают плодом долгих, постоянных, неутомимых трудов: на такие труды у него не было способности, и он приметно охладел к медицине, особенно к медикам; он в них нашел опять своих канцелярских товарищей; ему хотелось, чтоб они посвящали всю жизнь разрешению
вопросов, его занимавших; ему хотелось, чтоб они к кровати
больного подходили как к высшему священнодействию, — а им хотелось вечером играть в карты, а им хотелось практики, а им было недосуг.
Что я за бессовестный человек, что осмелюсь лечить
больного при современной разноголосице во всех физиологических
вопросах.
В течение всего времени, как Пепко жил у меня по возвращении из Сербии, у нас не было сказано ни одного слова о его белградском письме. Мы точно боялись заключавшейся в нем печальной правды, вернее — боялись затронуть
вопрос о глупо потраченной юности. Вместе с тем и Пепке и мне очень хотелось поговорить на эту тему, и в то же время оба сдерживались и откладывали день за днем, как это делают хронические
больные, которые откладывают визит к доктору, чтобы хоть еще немного оттянуть роковой диагноз.
Больных много, а времени мало, и потому дело ограничивается одним только коротким опросом и выдачей какого-нибудь лекарства вроде летучей мази или касторки. Андрей Ефимыч сидит, подперев щеку кулаком, задумавшись, и машинально задает
вопросы. Сергей Сергеич тоже сидит, потирает свои ручки и изредка вмешивается.
На приемке скоро ему прискучают робость
больных и их бестолковость, близость благолепного Сергея Сергеича, портреты на стенах и свои собственные
вопросы, которые он задает неизменно уже более двадцати лет. И он уходит, приняв пять-шесть
больных. Остальных без него принимает фельдшер.
Но здесь вы сразу вступаете в дом"умалишенных", и притом в такой, где
больные, так сказать, преднамеренно предоставлены сами себе. Слышится гам и шум; беспричинный смех раздается рядом с беспричинным плачем; бессмысленные
вопросы перекрещиваются с бессмысленными ответами. Словом сказать, происходит нечто безнадежное, чему нельзя подобрать начала и чего ни под каким видом нельзя довести до конца…
В действительности лесной
вопрос для Урала является в настоящую минуту самым
больным местом: леса везде истреблены самым хищническим образом, а между тем запрос на них, с развитием горнозаводского дела и промышленности, все возрастает.
Каким образом могла прожить такая семья на такие ничтожные средства, тем более, что были привычки дорогие, как чай? Ответ самый простой: все было свое. Огород давал все необходимые в хозяйстве овощи, корова — молоко, куры — яйца, а дрова и сено Николай Матвеич заготовлял сам. Немалую статью в этом хозяйственном обиходе представляли охота и рыбная ловля.
Больным местом являлась одежда, а сапоги служили вечным неразрешимым
вопросом.
Оголтелый, отживающий,
больной, я сидел в своем углу, мысленно разрешая
вопрос: может ли существовать положение более анафемское, нежели положение российского дворянина, который на службе не состоит, ни княжеским, ни маркизским титулом не обладает, не заставляет баб водить хороводы и, в довершение всего, не имеет достаточно денег, чтобы переселиться в город и там жить припеваючи на глазах у вышнего начальства.
Мигун с Кукушкиным миролюбиво разбирались в неясном
вопросе: кто
больнее дерется — купец или барин? Кукушкин доказывал — купец, Мигун защищал помещика, и его звучный тенорок одолевал растрепанную речь Кукушкина.
В рыбьем молчании студентов отчетливо звучит голос профессора, каждый
вопрос его вызывает грозные окрики глухого голоса, он исходит как будто из-под пола, из мертвых, белых стен, движения тела
больного архиерейски медленны и важны.
— Мы,
больные, вероятно, часто делаем вам неуместные
вопросы, — сказал он. — Вообще, это опасная болезнь, или нет?..
Двадцать девятого ноября, перед обедом, Гоголь привозил к нам своих сестер. Их разласкали донельзя, даже
больная моя сестра встала с постели, чтоб принять их; но это были такие дикарки, каких и вообразить нельзя. Они стали несравненно хуже, чем были в институте: в новых длинных платьях совершенно не умели себя держать, путались в них, беспрестанно спотыкались и падали, от чего приходили в такую конфузию, что ни на один
вопрос ни слова не отвечали. Жалко было смотреть на бедного Гоголя.
Очевидно, это было
больное место, и
вопрос этот занимал всех домашних, но они из приличия при чужих не разбирали своего частного дела.
Николай Иванович. Полезным тут ничем нельзя быть другим. Зло слишком застарело. Полезным можно быть только себе, чтобы видеть то, на чем мы строим свое счастье. Вот семья: пять детей, жена брюхатая и
больной муж, и есть нечего, кроме картофеля, и сейчас решается
вопрос, быть ли сытым будущий год, или нет. И помочь нельзя. Чем помочь? Я найму ей работника. А кто работник? Такой же бросающий свое хозяйство от пьянства, нужды.
— Опять из дома Петунникова, с Мокрой улицы, — сообщил возница на
вопрос, откуда
больной.
По полю к бараку двигалась фура — должно быть, везли
больного. Мелкий дождь сыпался… Больше ничего не было. Матрёна отвернулась от окна и, тяжело вздохнув, села за стол, занятая
вопросом...
Например, когда мать Сережи упрашивала его отца сменить старосту Мироныча в селе, принадлежащем их тетушке, за то, что он обременяет крестьян, и, между прочим, одного
больного старика, и когда отец говорил ей, что этого нельзя сделать, потому что Мироныч — родня Михайлушке, а Михайлушка в большой силе у тетушки, то Сережа никак не мог сообразить этого и задавал себе
вопросы: «За что страдает
больной старичок, что такое злой Мироныч, какая это сила Михайлушка и бабушка?
Это происшествие вызвало среди врачей нашей больницы много толков; говорили, разумеется, о дикости и жестокости русского народа, обсуждали
вопрос, имел ли право дежурный врач выписать
больного, виноват ли он в смерти ребенка нравственно или юридически и т. п.
— Вы, доктор, давно кончили курс? — был первый
вопрос, с которым ко мне обратилась
больная — молодая интеллигентная дама лет под тридцать.
Я поступил вполне добросовестно. Но у меня возник
вопрос: на ком же это должно выясниться? Где-то там, за моими глазами, дело выяснится на тех же
больных, и, если средство окажется хорошим… я благополучно стану применять его к своим
больным, как применяют теперь такое ценное, незаменимое средство, как кокаин. Но что было бы, если бы все врачи смотрели на дело так же, как я?
Целый ряд опытов был произведен различными исследователями по
вопросу о том, заразительны ли во вторичной стадии сифилиса всевозможные нормальные и патологические, но не специфические отделения
больного.
— Теперь при показании к операции я всегда ставлю себе
вопрос: допущу ли я на себе сделать операцию, которую хочу сделать на
больном?» Значит, раньше Бильрот делал на
больных операции, которых на себе не позволил бы сделать?
С целью решения
вопроса, заразительно ли молоко женщин,
больных сифилисом, Падова привил четырем здоровым кормилицам молоко, взятое от сифилитички; результат во всех случаях получился отрицательный [Лансеро, стр. 614.]. Этим же
вопросом занимался д-р Р. Фосс; он привил в Калинкинской больнице молоко сифилитической женщины трем проституткам, «давшим на опыт свое согласие».
Между прочим, он сообщил, что с целью выяснения предложенного
вопроса д-р Озиас-Тюренн привил отделение сифилитика двум взрослым
больным, страдавшим волчанкою, и у обоих развился сифилис.
Никто никогда не напивался и не накуривался для того, чтобы делать хорошее дело: работать, обдумать
вопрос, ходить за
больным, молиться богу. Большинство же злых дел делаются в пьяном виде.
Все это были желчные, ядовитые
вопросы, полные саркастических упреков самой себе, и этими бесплодными
вопросами она еще пуще бередила свою
больную, раненую душу.
Он был на кубрике, в помещении команды, приказал там открыть несколько матросских чемоданчиков, спускался в трюм и нюхал там трюмную воду, заглянул в подшкиперскую, в крюйт-камеру, в лазарет, где не было ни одного
больного, в кочегарную и машинное отделение, и там, не роняя слова, ни к кому не обращаясь с
вопросом, водил пальцем в белоснежной перчатке по частям машины и глядел потом на перчатку, возбуждая трепет и в старшем офицере и старшем механике.
«Все один и тот же
вопрос, — подумала
больная, — а сам ест!»