Неточные совпадения
Но, увы! он заметил, что в
голове уже
белело что-то гладкое, и примолвил грустно: «И зачем было предаваться так сильно сокрушенью?
Герои наши видели много бумаги, и черновой и
белой, наклонившиеся
головы, широкие затылки, фраки, сертуки губернского покроя и даже просто какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив
голову набок и положив ее почти на самую бумагу, выписывала бойко и замашисто какой-нибудь протокол об оттяганье земли или описке имения, захваченного каким-нибудь мирным помещиком, покойно доживающим век свой под судом, нажившим себе и детей и внуков под его покровом, да слышались урывками короткие выражения, произносимые хриплым голосом: «Одолжите, Федосей Федосеевич, дельце за № 368!» — «Вы всегда куда-нибудь затаскаете пробку с казенной чернильницы!» Иногда голос более величавый, без сомнения одного из начальников, раздавался повелительно: «На, перепиши! а не то снимут сапоги и просидишь ты у меня шесть суток не евши».
Пробираясь берегом к своей хате, я невольно всматривался в ту сторону, где накануне слепой дожидался ночного пловца; луна уже катилась по небу, и мне показалось, что кто-то в
белом сидел на берегу; я подкрался, подстрекаемый любопытством, и прилег в траве над обрывом берега; высунув немного
голову, я мог хорошо видеть с утеса все, что внизу делалось, и не очень удивился, а почти обрадовался, узнав мою русалку.
Становилось жарко;
белые мохнатые тучки быстро бежали от снеговых гор, обещая грозу;
голова Машука дымилась, как загашенный факел; кругом него вились и ползали, как змеи, серые клочки облаков, задержанные в своем стремлении и будто зацепившиеся за колючий его кустарник.
— Знаешь, Дунечка, как только я к утру немного заснула, мне вдруг приснилась покойница Марфа Петровна… и вся в
белом… подошла ко мне, взяла за руку, а сама
головой качает на меня, и так строго, строго, как будто осуждает… К добру ли это? Ах, боже мой, Дмитрий Прокофьич, вы еще не знаете: Марфа Петровна умерла!
— Понятное дело;
белье можно бы и после, коль сам не желает… Пульс славный. Голова-то все еще немного болит, а?
Часто он спал на ней так, как был, не раздеваясь, без простыни, покрываясь своим старым, ветхим студенческим пальто и с одною маленькою подушкой в
головах, под которую подкладывал все, что имел
белья, чистого и заношенного, чтобы было повыше изголовье.
На Леню костюмов недостало; была только надета на
голову красная вязанная из гаруса шапочка (или, лучше сказать, колпак) покойного Семена Захарыча, а в шапку воткнут обломок
белого страусового пера, принадлежавшего еще бабушке Катерины Ивановны и сохранявшегося доселе в сундуке в виде фамильной редкости.
Как там отец его, дед, дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое, зная, что есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят, напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него на столе, а
белье его будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не узнает, как это сделается, не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми,
белыми руками и с
голыми локтями.
Она отворила дверь, и от двери отскочило несколько
голов и бросилось бегом в комнаты. Он успел увидеть какую-то женщину, с
голой шеей и локтями, без чепца,
белую, довольно полную, которая усмехнулась, что ее увидел посторонний, и тоже бросилась от дверей прочь.
Обломову видна была только спина хозяйки, затылок и часть
белой шеи да
голые локти.
Лицо у него не грубое, не красноватое, а
белое, нежное; руки не похожи на руки братца — не трясутся, не красные, а
белые, небольшие. Сядет он, положит ногу на ногу, подопрет
голову рукой — все это делает так вольно, покойно и красиво; говорит так, как не говорят ее братец и Тарантьев, как не говорил муж; многого она даже не понимает, но чувствует, что это умно, прекрасно, необыкновенно; да и то, что она понимает, он говорит как-то иначе, нежели другие.
Была их гувернантка, m-lle Ernestine, которая ходила пить кофе к матери Андрюши и научила делать ему кудри. Она иногда брала его
голову, клала на колени и завивала в бумажки до сильной боли, потом брала
белыми руками за обе щеки и целовала так ласково!
Молиться в ночь морозную
Под звездным небом Божиим
Люблю я с той поры.
Беда пристигнет — вспомните
И женам посоветуйте:
Усердней не помолишься
Нигде и никогда.
Чем больше я молилася,
Тем легче становилося,
И силы прибавлялося,
Чем чаще я касалася
До
белой, снежной скатерти
Горящей
головой…
Все они были в праздничной одежде, шеи
голые, ноги босые, локти наруже, платье заткнутое спереди за пояс, рубахи
белые, взоры веселые, здоровье на щеках начертанное.
Хотя мне в эту минуту больше хотелось спрятаться с
головой под кресло бабушки, чем выходить из-за него, как было отказаться? — я встал, сказал «rose» [роза (фр.).] и робко взглянул на Сонечку. Не успел я опомниться, как чья-то рука в
белой перчатке очутилась в моей, и княжна с приятнейшей улыбкой пустилась вперед, нисколько не подозревая того, что я решительно не знал, что делать с своими ногами.
К вечеру они опять стали расходиться: одни побледнели, подлиннели и бежали на горизонт; другие, над самой
головой, превратились в
белую прозрачную чешую; одна только черная большая туча остановилась на востоке.
Налево от двери стояли ширмы, за ширмами — кровать, столик, шкафчик, уставленный лекарствами, и большое кресло, на котором дремал доктор; подле кровати стояла молодая, очень белокурая, замечательной красоты девушка, в
белом утреннем капоте, и, немного засучив рукава, прикладывала лед к
голове maman, которую не было видно в эту минуту.
Большая размотала платок, закрывавший всю
голову маленькой, расстегнула на ней салоп, и когда ливрейный лакей получил эти вещи под сохранение и снял с нее меховые ботинки, из закутанной особы вышла чудесная двенадцатилетняя девочка в коротеньком открытом кисейном платьице,
белых панталончиках и крошечных черных башмачках.
— Господи! — и, тяжело вздохнув, губернский предводитель, устало шмыгая в своих
белых панталонах, опустив
голову, пошел по средине залы к большому столу.
Варенька стояла в дверях, переодетая в желтое ситцевое платье, с повязанным на
голове белым платком.
Вернувшись домой после трех бессонных ночей, Вронский, не раздеваясь, лег ничком на диван, сложив руки и положив на них
голову.
Голова его была тяжела. Представления, воспоминания и мысли самые странные с чрезвычайною быстротой и ясностью сменялись одна другою: то это было лекарство, которое он наливал больной и перелил через ложку, то
белые руки акушерки, то странное положение Алексея Александровича на полу пред кроватью.
Она вышла на середину комнаты и остановилась пред Долли, сжимая руками грудь. В
белом пенюаре фигура ее казалась особенно велика и широка. Она нагнула
голову и исподлобья смотрела сияющими мокрыми глазами на маленькую, худенькую и жалкую в своей штопанной кофточке и ночном чепчике, всю дрожавшую от волнения Долли.
Невыносимо нагло и вызывающе подействовал на Алексея Александровича вид отлично сделанного художником черного кружева на
голове, черных волос и
белой прекрасной руки с безыменным пальцем, покрытым перстнями.
Она быстро оделась, сошла вниз и решительными шагами вошла в гостиную, где, по обыкновению, ожидал ее кофе и Сережа с гувернанткой. Сережа, весь в
белом, стоял у стола под зеркалом и, согнувшись спиной и
головой, с выражением напряженного внимания, которое она знала в нем и которым он был похож на отца, что-то делал с цветами, которые он принес.
Анна уже была одета в светлое шелковое с бархатом платье, которое она сшила в Париже, с открытою грудью, и с
белым дорогим кружевом на
голове, обрамлявшим ее лицо и особенно выгодно выставлявшим ее яркую красоту.
― Не угодно ли? ― Он указал на кресло у письменного уложенного бумагами стола и сам сел на председательское место, потирая маленькие руки с короткими, обросшими
белыми волосами пальцами, и склонив на бок
голову. Но, только что он успокоился в своей позе, как над столом пролетела моль. Адвокат с быстротой, которой нельзя было ожидать от него, рознял руки, поймал моль и опять принял прежнее положение.
На
голове у нее, в черных волосах, своих без примеси, была маленькая гирлянда анютиных глазок и такая же на черной ленте пояса между
белыми кружевами.
Никто не думал, глядя на его
белые с напухшими жилами руки, так нежно длинными пальцами ощупывавшие оба края лежавшего пред ним листа
белой бумаги, и на его с выражением усталости на бок склоненную
голову, что сейчас из его уст выльются такие речи, которые произведут страшную бурю, заставят членов кричать, перебивая друг друга, и председателя требовать соблюдения порядка.
«Как красиво! — подумал он, глядя на странную, точно перламутровую раковину из
белых барашков-облачков, остановившуюся над самою
головой его на середине неба. — Как всё прелестно в эту прелестную ночь! И когда успела образоваться эта раковина? Недавно я смотрел на небо, и на нем ничего не было — только две
белые полосы. Да, вот так-то незаметно изменились и мои взгляды на жизнь!»
— Я их боюсь, лягушек-то, — заметил Васька, мальчик лет семи, с
белою, как лен,
головою, в сером казакине с стоячим воротником и босой.
Аркадий подошел к дяде и снова почувствовал на щеках своих прикосновение его душистых усов. Павел Петрович присел к столу. На нем был изящный утренний, в английском вкусе, костюм; на
голове красовалась маленькая феска. Эта феска и небрежно повязанный галстучек намекали на свободу деревенской жизни; но тугие воротнички рубашки, правда, не
белой, а пестренькой, как оно и следует для утреннего туалета, с обычною неумолимостью упирались в выбритый подбородок.
Он взглянул на нее. Она закинула
голову на спинку кресел и скрестила на груди руки, обнаженные до локтей. Она казалась бледней при свете одинокой лампы, завешенной вырезною бумажною сеткой. Широкое
белое платье покрывало ее всю своими мягкими складками; едва виднелись кончики ее ног, тоже скрещенных.
Павел Петрович помочил себе лоб одеколоном и закрыл глаза. Освещенная ярким дневным светом, его красивая, исхудалая
голова лежала на
белой подушке, как
голова мертвеца… Да он и был мертвец.
«Странный этот лекарь!» — повторила она про себя. Она потянулась, улыбнулась, закинула руки за
голову, потом пробежала глазами страницы две глупого французского романа, выронила книжку — и заснула, вся чистая и холодная, в чистом и душистом
белье.
— Кажись, они идут-с, — шепнул вдруг Петр. Базаров поднял
голову и увидал Павла Петровича. Одетый в легкий клетчатый пиджак и
белые, как снег, панталоны, он быстро шел по дороге; под мышкой он нес ящик, завернутый в зеленое сукно.
Однажды, часу в седьмом утра, Базаров, возвращаясь с прогулки, застал в давно отцветшей, но еще густой и зеленой сиреневой беседке Фенечку. Она сидела на скамейке, накинув по обыкновению
белый платок на
голову; подле нее лежал целый пук еще мокрых от росы красных и
белых роз. Он поздоровался с нею.
Он стал обнимать сына… «Енюша, Енюша», — раздался трепещущий женский голос. Дверь распахнулась, и на пороге показалась кругленькая, низенькая старушка в
белом чепце и короткой пестрой кофточке. Она ахнула, пошатнулась и наверно бы упала, если бы Базаров не поддержал ее. Пухлые ее ручки мгновенно обвились вокруг его шеи,
голова прижалась к его груди, и все замолкло. Только слышались ее прерывистые всхлипыванья.
Белая молния озарила лесника с
головы до ног, трескучий и короткий удар грома раздался тотчас вслед за нею. Дождик хлынул с удвоенной силой.
Иногда, когда пламя горело слабее и кружок света суживался, из надвинувшейся тьмы внезапно выставлялась лошадиная
голова, гнедая, с извилистой проточиной, или вся
белая, внимательно и тупо смотрела на нас, проворно жуя длинную траву, и, снова опускаясь, тотчас скрывалась.
Впереди, в телеге, запряженной одной лошадкой, шагом ехал священник; дьячок сидел возле него и правил; за телегой четыре мужика, с обнаженными
головами, несли гроб, покрытый
белым полотном; две бабы шли за гробом.
Великан продолжал стоять, понурив
голову. В самый этот миг месяц выбрался из тумана и осветил ему лицо. Оно ухмылялось, это лицо — и глазами и губами. А угрозы на нем не видать… только словно все оно насторожилось… и зубы такие
белые да большие…
Голова совершенно высохшая, одноцветная, бронзовая — ни дать ни взять икона старинного письма; нос узкий, как лезвие ножа; губ почти не видать, только зубы
белеют и глаза, да из-под платка выбиваются на лоб жидкие пряди желтых волос.
А осенний, ясный, немножко холодный, утром морозный день, когда береза, словно сказочное дерево, вся золотая, красиво рисуется на бледно-голубом небе, когда низкое солнце уж не греет, но блестит ярче летнего, небольшая осиновая роща вся сверкает насквозь, словно ей весело и легко стоять
голой, изморозь еще
белеет на дне долин, а свежий ветер тихонько шевелит и гонит упавшие покоробленные листья, — когда по реке радостно мчатся синие волны, мерно вздымая рассеянных гусей и уток; вдали мельница стучит, полузакрытая вербами, и, пестрея в светлом воздухе, голуби быстро кружатся над ней…
Разговаривая с ними, он обыкновенно глядит на них сбоку, сильно опираясь щекою в твердый и
белый воротник, или вдруг возьмет да озарит их ясным и неподвижным взором, помолчит и двинет всею кожей под волосами на
голове; даже слова иначе произносит и не говорит, например: «Благодарю, Павел Васильич», или: «Пожалуйте сюда, Михайло Иваныч», а: «Боллдарю, Палл Асилич», или: «Па-ажалте сюда, Михал Ваныч».
Чувствовалось, что Безбедов искренно огорчен, а не притворяется. Через полчаса огонь погасили, двор опустел, дворник закрыл ворота; в память о неудачном пожаре остался горький запах дыма, лужи воды, обгоревшие доски и, в углу двора,
белый обшлаг рубахи Безбедова. А еще через полчаса Безбедов, вымытый, с мокрой
головою и надутым, унылым лицом, сидел у Самгина, жадно пил пиво и, поглядывая в окно на первые звезды в черном небе, бормотал...
Жена, нагнувшись, подкладывала к ногам его бутылки с горячей водой. Самгин видел на
белом фоне подушки черноволосую, растрепанную
голову, потный лоб, изумленные глаза, щеки, густо заросшие черной щетиной, и полуоткрытый рот, обнаживший мелкие, желтые зубы.
Кутузов, задернув драпировку, снова явился в зеркале, большой,
белый, с лицом очень строгим и печальным. Провел обеими руками по остриженной
голове и, погасив свет, исчез в темноте более густой, чем наполнявшая комнату Самгина. Клим, ступая на пальцы ног, встал и тоже подошел к незавешенному окну. Горит фонарь, как всегда, и, как всегда, — отблеск огня на грязной, сырой стене.
— Возмущенных — мало! — сказал он, встряхнув
головой. — Возмущенных я не видел. Нет. А какой-то… странный человек в
белой шляпе собирал добровольцев могилы копать. И меня приглашал. Очень… деловитый. Приглашал так, как будто он давно ждал случая выкопать могилу. И — большую, для многих.
Когда Клим вышел в столовую, он увидал мать, она безуспешно пыталась открыть окно, а среди комнаты стоял бедно одетый человек, в грязных и длинных, до колен, сапогах, стоял он закинув
голову, открыв рот, и сыпал на язык, высунутый, выгнутый лодочкой,
белый порошок из бумажки.