Неточные совпадения
«Уговаривал не противиться злу насилием, а в конце дней
бежал от насилия жены, семьи. Снова
начинаются волнения студентов».
Но Самгин уже знал:
начинается пожар, — ленты огней с фокусной быстротою охватили полку и
побежали по коньку крыши, увеличиваясь числом, вырастая; желтые, алые, остроголовые, они, пронзая крышу, убегали все дальше по хребту ее и весело кланялись в обе стороны. Самгин видел, что лицо в зеркале нахмурилось, рука поднялась к телефону над головой, но, не поймав трубку, опустилась на грудь.
— Не могу не сомневаться, — перебил он, — не требуйте этого. Теперь, при вас, я уверен во всем: ваш взгляд, голос, все говорит. Вы смотрите на меня, как будто говорите: мне слов не надо, я умею читать ваши взгляды. Но когда вас нет,
начинается такая мучительная игра в сомнения, в вопросы, и мне опять надо
бежать к вам, опять взглянуть на вас, без этого я не верю. Что это?
Начался он очень давно — тогда, когда я
побежал в последний раз за границу.
Когда я
бежал, несомненно
начинался уже бред, но я очень вспоминаю, что действовал сознательно.
И опять
началась перестрелка, на этот раз очень злая. Мальчику за канавкой ударило камнем в грудь; он вскрикнул, заплакал и
побежал вверх в гору, на Михайловскую улицу. В группе загалдели: «Ага, струсил,
бежал, мочалка!»
И вот, когда полиция после полуночи окружила однажды дом для облавы и заняла входы, в это время возвращавшиеся с ночной добычи «иваны» заметили неладное, собрались в отряды и ждали в засаде. Когда полиция начала врываться в дом, они, вооруженные, бросились сзади на полицию, и
началась свалка. Полиция, ворвавшаяся в дом, встретила сопротивление портяночников изнутри и налет «Иванов» снаружи. Она позорно
бежала, избитая и израненная, и надолго забыла о новой облаве.
Тогда они делили лапти, отдавая нам половину, и —
начинался бой. Обыкновенно они выстраивались на открытом месте, мы, с визгом, носились вокруг их, швыряя лаптями, они тоже выли и оглушительно хохотали, когда кто-нибудь из нас на
бегу зарывался головою в песок, сбитый лаптем, ловко брошенным под ноги.
По субботам, когда дед, перепоров детей, нагрешивших за неделю, уходил ко всенощной, в кухне
начиналась неописуемо забавная жизнь: Цыганок доставал из-за печи черных тараканов, быстро делал нитяную упряжь, вырезывал из бумаги сани, и по желтому, чисто выскобленному столу разъезжала четверка вороных, а Иван, направляя их
бег тонкой лучиной, возбужденно визжал...
Началось дело о
побеге, заглянули в статейный список и вдруг сделали открытие: этот Прохоров, он же Мыльников, в прошлом году за убийство казака и двух внучек был приговорен хабаровским окружным судом к 90 плетям и прикованию к тачке, наказание же это, по недосмотру, еще не было приведено в исполнение.
Началось ренегатство, и во время стремительного
бега назад люди забыли, что гонит их не пошлость дураков и шутов, а тупость общества да собственная трусость.
Майзель торжественно разостлал на траве макинтош и положил на нем свою громадную датскую собаку. Публика окружила место действия, а Сарматов для храбрости выпил рюмку водки. Дамы со страху попрятались за спины мужчин, но это было совершенно напрасно: особенно страшного ничего не случилось. Как Сарматов ни тряс своей головой, собака не думала
бежать, а только скалила свои вершковые зубы, когда он делал вид, что хочет взять макинтош. Публика хохотала, и
начались бесконечные шутки над трусившим Сарматовым.
— Нет, вы погодите, чем еще кончилось! — перебил князь. —
Начинается с того, что Сольфини
бежит с первой станции. Проходит несколько времени — о нем ни слуху ни духу. Муж этой госпожи уезжает в деревню; она остается одна… и тут различно рассказывают: одни — что будто бы Сольфини как из-под земли вырос и явился в городе, подкупил людей и пробрался к ним в дом; а другие говорят, что он писал к ней несколько писем, просил у ней свидания и будто бы она согласилась.
Особа эта, никем не встреченная, вприскочку
побежала на девичье крыльцо, и через несколько секунд уж слышно было, как хлопнула в девичьей дверь, а следом за этим опять хлопнула другая дверь, а затем во всех ближайших к выходу комнатах
началась ходьба, хлопанье и суета.
Кроме того, что в тепле, среди яркого солнца, когда слышишь и ощущаешь всей душою, всем существом своим воскресающую вокруг себя с необъятной силой природу, еще тяжеле становится запертая тюрьма, конвой и чужая воля; кроме того, в это весеннее время по Сибири и по всей России с первым жаворонком
начинается бродяжество:
бегут божьи люди из острогов и спасаются в лесах.
Учитель исчез из церкви, как только
началась служба, а дьякон
бежал тотчас, как ее окончил. Отцу Савелию, который прилег отдохнуть, так и кажется, что они где-нибудь носятся и друг друга гонят. Это был «сон в руку»: дьякон и Варнава приготовлялись к большому сражению.
— Про себя? — повторил отец. — Я — что же? Я, брат, не умею про себя-то! Ну, как сбежал отец мой на Волгу, было мне пятнадцать лет. Озорной был. Ты вот тихий, а я — ух какой озорник был! Били меня за это и отец и многие другие, кому надо было. А я не вынослив был на побои, взлупят меня, я —
бежать! Вот однажды отец и побей меня в Балахне, а я и убёг на плотах в Кузьдемьянск. С того и
началось житьё моё: потерял ведь я отца-то, да так и не нашёл никогда — вот какое дело!
Утром турецкие аванпосты выдвинулись,
началась перестрелка; братушки, конечно,
бежали, как зайцы, а мы были обойдены левым флангом.
Вот еще степной ужас, особенно опасный в летние жары, когда трава высохла до излома и довольно одной искры, чтобы степь вспыхнула и пламя на десятки верст неслось огненной стеной все сильнее и неотразимее, потому что при пожаре всегда
начинается ураган. При первом запахе дыма табуны начинают в тревоге метаться и мчатся очертя голову от огня. Летит и птица.
Бежит всякий зверь: и заяц, и волк, и лошадь — все в общей куче.
При раннем весеннем уженье, которое может иногда
начинаться в исходе апреля, когда в реках еще много воды и они
бегут быстрее обыкновенного, надобно грузило прибавить, чтобы крючок опускался как можно глубже, потому что удить приходится в натяжку, то есть леса стремлением воды будет натягиваться и крючок не будет касаться дна, а это весной необходимо.
Как только эта проверка у нас
началась, ну, просто хоть из дому вон
беги!
Когда
начался пожар, я
побежал скорей домой; подхожу, смотрю — дом наш цел и невредим и вне опасности, но мои две девочки стоят у порога в одном белье, матери нет, суетится народ, бегают лошади, собаки, и у девочек на лицах тревога, ужас, мольба, не знаю что; сердце у меня сжалось, когда я увидел эти лица. Боже мой, думаю, что придется пережить еще этим девочкам в течение долгой жизни! Я хватаю их,
бегу и все думаю одно: что им придется еще пережить на этом свете!
За ручьем, в полуверсте налево
начинался огромный казенный лес, но, в случае чего, до него пришлось бы
бежать по открытому, голому, стоявшему под паром полю.
Словно в полузабытьи, теряли они счет пустым и скучным дням, похожим друг на друга, как листья с одного дерева;
начались к тому же невыносимые даже в лесу жары и грозы, и во всей природе наступило то июльское бездействие и роздых, когда перестает видимо расти лист, остановились
побеги, и лесная, редкая, никому не нужная трава словно тоскует о далекой острой косе.
Антон взял пегашку под уздцы и, сопровождаемый цыганами, повел ее к стороне харчевен, откуда должен был, по обыкновению,
начаться бег.
«Эти скверные мысли ни на каком юге не прекратятся, если уж раз
начались и если я хоть сколько-нибудь порядочный человек, а стало быть, нечего и
бежать от них, да и незачем».
Место, занятое бедным становищем, было за городом, на обширном и привольном выгоне между рекою и столбовою дорогою, а в конце примыкало к большому извилистому оврагу, по которому
бежал ручеек и рос густой кустарник; сзади
начинался могучий сосновый лес, где клектали орлы.
Пустошный человек взял задаток и
побежал, наказав семейству рано пообедать и за час перед тем, как ударят к вечерне в первый колокол, взять каждому с собой по новому ручному полотенцу и идти за город, на указанное место «в бедный обоз», и там ожидать его. Оттуда немедленно же должен был
начинаться поход, которого, по уверениям антрепренера, не могли остановить никакие принцы, ни короли.
С
бегов поехали в ресторан, а оттуда на квартиру к Щавинскому. Фельетонист немного стыдился своей роли добровольного сыщика, но чувствовал, что не в силах отстать от нее, хотя у него уже
начиналась усталость и головная боль от этой тайной, напряженной борьбы с чужой душою. Убедившись, что лесть ему не помогла, он теперь пробовал довести штабс-капитана до откровенности, дразня и возбуждая его патриотические чувства.
Мучим голодом, страхом томимый,
Сановит и солиден на вид,
В сильный ветер, в мороз нестерпимый,
Кто по Невскому быстро
бежит?
И кого он на Невском встречает?
И о чем
начался разговор?
В эту пору никто не гуляет,
Кроме мнительных, тучных обжор.
Говоря меж собой про удары,
Повторяя обеты не есть,
Ходят эти угрюмые пары,
До обеда не смея присесть,
А потом наедаются вдвое,
И на утро разносится слух,
Слух ужасный — о новом герое,
Испустившем нечаянно дух!
Сейчас же за этим переговором
началась и акция. Навеслили мы наутро большой хозяйский баркас и перевезли англичанина на городской берег: он там сел с изографом Севастьяном в коляску и покатил в монастырь, а через час с небольшим, смотрим,
бежит наш изограф, и в руках у него листок с переводом иконы.
Между тем на площади
начиналось движение. Когда оба мишуреса, как сумасшедшие, выскочили из дома Баси и
побежали к своим дворам, оттуда стали появляться люди, быстро пробегавшие из дома в дом, исчезавшие в соседних улицах и переулках. От двора Баси возбуждение разливалось по городу, разнося великую новость: рэб Акива находится в N…
Вдруг зашумело и загудело по лесу — и этот мерный и ровный гул,
начавшись где-то издалеча,
побежал по лесным пространствам, пригнетая деревья на вершинах и сердито воя по ущельям.
Я изо всех сил стискиваю зубы, чтобы снова не застонать от мучительной боли. Сандро вихрем проносится мимо нас. Я знаю — сейчас он поскачет за доктором. Старый Михако
бежит с фонарем. Маро несет теплую бурку Люды… Нечего и надеяться! Тотчас
начнутся расспросы, упреки, жалобы!
Еще половины песни не пропели, как
началось «раденье». Стали ходить в кругах друг зá другом мужчины по солнцу, женщины против. Ходили, прискакивая на каждом шагу, сильно топая ногами, размахивая пальмами и платками. С каждой минутой скаканье и беганье становилось быстрей, а пение громче и громче. Струится пот по распаленным лицам, горят и блуждают глаза, груди у всех тяжело подымаются, все задыхаются. А песня все громче да громче,
бег все быстрей и быстрей. Переходит напев в самый скорый. Поют люди Божьи...
В 7 часов
началось необычайное оживление; «седьмушки»
бежали под кран мыть шею, лицо и чистить ногти и зубы. Это проделывалось с особенным старанием, хотя «седьмушкам» не приходилось танцевать — танцевали старшие, а нам разрешалось только смотреть.
И терпел, пока была возможность… А все-таки не отравился.
Начались припадки; сторож
побежал за фельдшером; тот тотчас же распознал, в чем дело, но не донес. Даже доктора просил от себя — затушить дело, не доводить до директора.
Преосвященный не спал всю ночь. А утром, часов в восемь, у него
началось кровотечение из кишок. Келейник испугался и
побежал сначала к архимандриту, потом за монастырским доктором Иваном Андреичем, жившим в городе. Доктор, полный старик, с длинной седой бородой, долго осматривал преосвященного и всё покачивал головой и хмурился, потом сказал...
Скоро выпили оба кувшина, малый опять
побежал с пустыми кувшинами в Хмелевую, а мы пошли ужинать в сторожку. В голове шумело, как на мельнице, но я все-таки соображал, что пьянство
начинается серьезное.
Люди
бежали и кричали «ура» так громко, что почти заглушали выстрелы, — и вдруг прекратились выстрелы, — и вдруг прекратилось «ура», — и вдруг наступила могильная тишина: это они добежали, и
начался штыковой бой.
Его насилу привели в себя и ободрили, уверяя, что котлета сжарена из мяса человека зарезавшегося, но от этого с Гиезием чуть не сделался второй обморок, и
начались рвоты, так что его насилу привели в порядок и на этот раз уже стали разуверять, что это было сказано в шутку и что он ел мясо говяжье; но никакие слова на него уже не действовали. Он
бегом побежал на Печерск к своему старцу и сам просил «сильно его поначалить», как следует от страшного прегрешения.
—
Беги, милый,
беги; он уже что-нибудь скаверзит, либо что, либо что, либо еще что. Ну, а пока я тебе, пожалуй, хоть одно звено в своем заборчике разгорожу. Сафроныч успокоился — щель ему открывалась. Утвердили они одну лесенку с одной стороны, другую с другой, и
началось опять у Сафроновых хоть неловкое, а все-таки какое-нибудь с миром сообщение. Пошла жена Сафроныча за водою, а он сам
побежал к приказному Жиге, который ему в давнее время контракт писал, — и, рыдая, говорит свою обиду...
Началась ужасная резня. Поляки стреляли из домов и, собравшись густыми толпами, нападали на русских. Наша пехота колола их без пощады, конница рубила и топтала лошадьми — все
бежало от русских в поле, за местечко, где большая часть отряда Огинского стояла на бивуаке. Русские, взятые Огинским в плен при Речице и запертые в одном из городских домов, бросились из окон и примкнули к своим.
— Одну правду, княжна;
началось это с ней еще в Баратове. Я встретил ее раз вечером в парке. Она
бежала и наткнулась прямо на меня. Я спросил ее, что с ней. Она стала говорить несвязные речи.
Жена, немытая и нечесаная, совсем обестолковела и имеет вид безумной, дети трясутся на телеге, а я, отец семейства, марширую рядышком по шоссе и чувствую так, будто позади меня
началось светопреставление и надобно всем нам
бежать,
бежать без оглядки,
бежать бесконечно… не до Питера только, а до самой неведомой границы земли.
— Веселитесь и пейте, славьте красу и разум Нефоры: никому никакой опасности нет, а смешное для общей забавы уже
началось: патриарх и все сколько-нибудь богатые люди из содержавших христианскую веру
бежали, ловкий предатель из епископских слуг известил моего жезлоносца, что и епископ сейчас сам приходил на свою конюшню, чтобы осмотреть подковы у своего мула…