Изредка доходили до слуха его какие-то, казалось, женские восклицания: «Врешь, пьяница! я никогда не позволяла ему такого грубиянства!» — или: «Ты не дерись, невежа, а ступай в часть, там я тебе докажу!..» Словом, те слова, которые вдруг обдадут, как варом, какого-нибудь замечтавшегося двадцатилетнего юношу, когда, возвращаясь из театра, несет он в голове испанскую улицу, ночь, чудный женский образ с гитарой и кудрями.
Он слышал только, как чудные уста обдавали его благовонной теплотой своего дыханья, как слезы ее текли ручьями к нему на лицо и спустившиеся все с головы пахучие ее волосы опутали его всего своим темным и блистающим шелком.
А Обломов? Отчего он был нем и неподвижен с нею вчера, нужды нет, что дыхание ее обдавало жаром его щеку, что ее горячие слезы капали ему на руку, что он почти нес ее в объятиях домой, слышал нескромный шепот ее сердца?.. А другой? Другие смотрят так дерзко…
Она улыбаясь смотрела на него; но вдруг брови ее дрогнули, она подняла голову и, быстро подойдя к нему, взяла его за руку и вся прижалась к нему, обдавая его своим горячим дыханием.
Вы раздвинете мокрый куст — вас так и обдаст накопившимся теплым запахом ночи; воздух весь напоен свежей горечью полыни, медом гречихи и «кашки»; вдали стеной стоит дубовый лес и блестит и алеет на солнце; еще свежо, но уже чувствуется близость жары.
Я перестал дергать, но вода не переставала течь, напротив, все неистовее и неистовее вторгалась ко мне и обдавала облаком брызг и меня, и стены, и кресло, а на кресле мое белье и платье.
Небо раскалилось и целым ливнем зноя обдавало все живущее; в воздухе замечалось словно дрожанье и пахло гарью; земля трескалась и сделалась тверда, как камень, так что ни сохой, ни даже заступом взять ее было невозможно; травы и всходы огородных овощей поблекли; рожь отцвела и выколосилась необыкновенно рано, но была так редка, и зерно было такое тощее, что не чаяли собрать и семян; яровые совсем не взошли, и засеянные ими поля стояли черные, словно смоль, удручая взоры обывателей безнадежной наготою; даже лебеды не родилось; скотина металась, мычала и ржала; не находя в поле пищи, она бежала в город и наполняла улицы.
— Христос воскресе, — сказал он, смеясь глазами, и, придвинувшись к Нехлюдову и обдав его особенным мужицким, приятным запахом, щекоча его своей курчавой бородкой, в самую середину губ три раза поцеловал его своими крепкими, свежими губами.
…Прошли недели две. Мужу было все хуже и хуже, в половину десятого он просил гостей удаляться, слабость, худоба и боль возрастали. Одним вечером, часов в девять, я простился с больным. Р. пошла меня проводить. В гостиной полный месяц стлал по полу три косые бледно-фиолетовые полосы. Я открыл окно, воздух был чист и свеж, меня так им и обдало.
Сразу от бивака начинался подъем. Чем выше мы взбирались в гору, тем больше было снега. На самом перевале он был по колено. Темно-зеленый хвойный лес оделся в белый убор и от этого имел праздничный вид. Отяжелевшие от снега ветви елей пригнулись книзу и в таком напряжении находились до тех пор, пока случайно упавшая сверху веточка или еловая шишка не стряхивала пышные белые комья, обдавая проходящих мимо людей холодной снежной пылью.
Оглядел Василий Борисыч девок и вдруг видит двух из Осиповки. Так его и обдало. «Теперь и невесть чего наболтают эти паскуды, — подумал он, — дойдет до тестя — прохода не будет, до жены дойдет — битому быть. Хорошенько их надо угостить, чтоб они ни гугу про ночные похождения женатого, не холостого».
Покойнице, мнится мне, не по себе что-то было: то развеселая по горницам бегает, песни поет, суетится, ехать торопится, то ровно варом ее обдаст, помутится вся из лица, сядет у окна грустная такая, печальная…
Совсем столицей обдал меня и последний спектакль тогдашней казенной французской труппы, который обыкновенно давался в среду на Масленой, после чего русская труппа овладевала уже театром до понедельника Великого поста и утром и вечером.
Наступило молчание. Кирюха затрещал сухой травой, смял ее в ком и сунул под котел. Огонь ярче вспыхнул; Степку обдало черным дымом, и в потемках по дороге около возов пробежала тень от креста.
Она крепко обхватила рукой мою руку повыше раны и, низко склонившись к ней лицом, стала быстро шептать что-то, обдавая мою кожу горячим прерывистым дыханием. Когда же Олеся выпрямилась и разжала свои пальцы, то на пораненном месте осталась только красная царапина.
Я внимательно наблюдал, как она обдавала миндаль кипятком, как счищала с него разбухшую кожицу, как выбирала миндалины только самые чистые и белые, как заставляла толочь их, если пирожное приготовлялось из миндального теста, или как сама резала их ножницами и, замесив эти обрезки на яичных белках, сбитых с сахаром, делала из них чудные фигурки: то венки, то короны, то какие-то цветочные шапки или звезды; все это сажалось на железный лист, усыпанный мукою, и посылалось в кухонную печь, откуда приносилось уже перед самым обедом, совершенно готовым и поджарившимся.
Все там было свое как-то: нажгут дома, на происшествие поедешь, лошадки фыркают, обдавая тонким облаком взметенного снега, ночь в избе, на соломе, спор с исправником, курьезные извороты прикосновенных к делу крестьян, или езда теплою вешнею ночью, проталины, жаворонки так и замирают, рея в воздухе, или, наконец, еще позже, едешь и думаешь… тарантасик подкидывает, а поле как посеребренное, и по нем ходят то тяжелые драхвы, то стальнокрылые стрепеты…
Со старыми знакомыми он перестал видеться; приближение нового лица обдавало его холодом. После разговора с дядей он еще глубже утонул в апатическом сне: душа его погрузилась в совершенную дремоту. Он предался какому-то истуканному равнодушию, жил праздно, упрямо удалялся от всего, что только напоминало образованный мир.
Сознание, что этот, когда-то протежировавший ему, его бывший учитель брезгливо отвернулся от него и при встрече обдаст его как бы ледяною водою холодной сдержанностью, до боли уязвляло его самолюбие.
Красота момента опьяняет его. На секунду ему кажется, что это музыка обдает его волнами такого жгучего, ослепительного света и что медные, ликующие крики падают сверху, с неба, из солнца. Как и давеча, при встрече, — сладкий, дрожащий холод бежит по его телу и делает кожу жесткой и приподымает и шевелит волосы на голове.
И точно: холодный ветер пронизывает нас насквозь, и мы пожимаемся, несмотря на то, что небо безоблачно и солнце заливает блеском окрестные пеньки и побелевшую прошлогоднюю отаву, сквозь которую чуть-чуть пробиваются тощие свежие травинки. Вот вам и радошный май. Прежде в это время скотина была уж сыта в поле, леса стонали птичьим гомоном, воздух был тих, влажен и нагрет. Выйдешь, бывало, на балкон — так и обдает тебя душистым паром распустившейся березы или смолистым запахом сосны и ели.
Симонов сейчас засветил свечку, и все они сначала прошли по темному каменному коридору, потом стали подниматься по каменной лестнице, приотворили затем какую-то таинственную маленькую дверцу и очутились в огромной зале. Мрак их обдал со всех сторон. Свечка едва освещала небольшое около них пространство, так что, когда все взглянули вверх, там вместо потолка виднелся только какой-то темный простор.
Прежде чем Иохим срезал ее своим ножом и выжег ей сердце раскаленным железом, она качалась здесь, над знакомою мальчику родною речкой, ее ласкало украинское солнце, которое согревало и его, и тот же обдавал ее украинский ветер, пока зоркий глаз украинца-дударя подметил ее над размытою кручей.
— Давай помощь мне! Давай книг, да таких, чтобы, прочитав, человек покою себе не находил. Ежа под череп посадить надо, ежа колючего! Скажи своим городским, которые для вас пишут, — для деревни тоже писали бы! Пусть валяют так, чтобы деревню варом обдало, — чтобы народ на смерть полез!
Он не лжет, не обдает бешеной слюною; но оставьте в стороне зверообразные формы, составляющие принадлежность ликующей публицистики, — и вы очутитесь перед тем же отсутствием общей руководящей идеи, перед тою же бессвязностью, с тем лишь различием, что здесь уверенность заменяется бессилием, а ясность речей — недоговоренностью.
— А вы уверены в ваших хозяевах? Замки в дверях, кажется, не особенно надежды… Да и прислуга… — шепотом заговорила она, наклонившись почти совсем близко к Степану Сидоровичу и обдавая его запахом сильных духов.
Сильный запах турецкого табаку и сухих трав, заткнутых за божницей, обдал его — и боже! — сколь знакомая картина предстала его взору: с беспорядочно причесанной головой, с следами еще румян на лице, в широкой блузе, полузастегнутой на груди, сидела Настенька в креслах.
Не скажу, чтоб это мне было особенно тяжко, потому что любовь моя к нему в это время была уже сильно поколеблена и притуплена холодным резонерством, которым он обдавал мои горячие порывы к нему в письмах.
— Сергей Петрович! — зашептал он мне на ухо, обдавая меня спиртными парами, — умоляю вас — удержите графа от дальнейших замечаний относительно этой девушки. Он по привычке может лишнее сказать, а это в высшей степени достойная особа!
Переселенный в город, он не понимал, что с ним такое деется, скучал и недоумевал, как недоумевает молодой здоровый бык, которого только что взяли с нивы, где сочная трава росла ему по брюхо, — взяли, поставили на вагон железной дороги, и вот, обдавая его тучное тело то дымом с искрами, то волнистым паром, мчат его теперь, мчат со стуком и визгом, а куда мчат — бог весть!
Но волна таки ворвалась, чуть было не смыла висевший на боканцах [Боканцы, или шлюп-балки — слегка изогнутые железные брусья, на которых висят гребные суда.] катер и обдала матросов.
Показались кожухи, заворочались колеса, обдавая пристань мутными брызгами, хвост дыма задел по лицам густо столпившуюся публику, потом мелькнуло заплаканное лицо испуганной Лозинской, и еще через минуту — между пристанью и пароходом залегла бурливая и мутная полоса воды в две-три сажени.