Соломонида Платоновна (вспыхнув).Ах ты, пащенок этакой, а! Скажите пожалуйста! Встань сейчас на колени! Пошел в угол и встань! Пикнуть у меня не смей, дурья порода!
Базаров был великий охотник до женщин и до женской красоты, но любовь в смысле идеальном, или, как он выражался, романтическом, называл белибердой, непростительною дурью, считал рыцарские чувства чем-то вроде уродства или болезни и не однажды выражал свое удивление, почему не посадили в желтый дом [Желтый дом — первая психиатрическая больница в Москве.]
— Постой-ка, поди сюда, чертова перечница… Небось побежишь к жидишкам? А? Векселя писать? Эх ты, дура, дура, дурья ты голова… Ну, уж нб тебе, дьявол тебе в печень. Одна, две… раз, две, три, четыре… Триста. Больше не могу. Отдашь, когда сможешь. Фу, черт, что за гадость вы делаете, капитан! — заорал полковник, возвышая голос по восходящей гамме. — Не смейте никогда этого делать! Это низость!.. Однако марш, марш, марш! К черту-с, к черту-с. Мое почтение-с!..
Верил я этому человеку. И стал было мне один арестантик говорить: «Ты, мол, зачем это с Безруким связываешься? Не гляди, что он живой на небо пялится: руку-то ему купец на разбое пулей прострелил!..» Да я слушать не стал, тем более что и говорил-то он во хмелю, а я пьяных страсть не люблю. Отвернулся я от него, и он тоже осердился: «Пропадай, говорит, дурья голова!» А надо сказать: справедливый был человек, хоть и пьяница.
Матушка попадья, бывало, как услышит подобное слово, тотчас, не вступая в дальнейшее разбирательство дела, поймает сына за бедные волосенки, как-то приправленные на масле, приносимом для лампады Тихвинской божией матери, — и довольно удачно представляет, будто беспощадно дерет его за волосы, приговаривая: «Ах ты, грубиян эдакой поганый, вот истинно дурья порода.
Иленька был добрый, очень честный и весьма неглупый молодой человек, но он был то, что называется малый с дурью; на него беспрестанно находило, и, казалось, без всяких причин, какое-нибудь крайнее расположение духа — то плаксивость, то смешливость, то обидчивость за всякую малость; и теперь, как кажется, он находился в этом последнем настроении духа.
— Все это пустяки, — произнес он после долгого молчания. — Я сейчас выпишу его сюда и дам ему хорошую головомойку, чтоб он дурьей породе своей не позволял властвовать над женою.
— Ах ты, дурья голова, да зачем же тебе ему показываться?.. Ты поезжай в Москву, погуляй там, а коли не хочешь — с полдороги сделай, да и вернись пеший… Платье на себе порви, скажись, что попал на Волге к лихим людям, всего-де ограбили, а грамотку впопыхах потерял-де, — сказал Ермак.
— Дурья голова, пойми ты в своей лысой башке. Ведь капиталисты себе в карман клали, а у нас в карманы кому это идет, — Калинину али Сталину? В наше рабочее государство идет, для социализму.
— Какой же ты, сукинов сын, преступник, — яростно шептал он. — Ты же — дурак и… и ты во сне живешь, ты — добрейший человек, ведь вот ты что! Воображаешь ты, дурья башка! Паяц ты, актеришка и самозванец, а не преступник! Не Р-рокамболь, врешь! Тебе, сукинов сын, до Рокамболя, как петуху до орла. И виновен ты в присвоении чужого звания, а не в краже со взломом, дур-рак!