Один из ямщиков — сгорбленный старик в зимней шапке и армяке — держал в руке дышло коляски, потрогивал его и глубокомысленно посматривал на ход; другой — видный молодой парень, в одной белой рубахе с красными кумачовыми ластовицами, в черной поярковой шляпе черепеником, которую он, почесывая свои белокурые кудри, сбивал то на одно, то на другое ухо, — положил свой армяк на козлы, закинул туда же вожжи и, постегивая плетеным кнутиком, посматривал то на свои сапоги, то на кучеров, которые мазали бричку.
И выходит удалой Кирибеевич, Царю в пояс молча кланяется, Скидает с могучих плеч шубу бархатную, Подпершися в бок рукою правою, Поправляет другой шапку алую, Ожидает он себе противника… Трижды громкий клич прокликали — Ни один боец и не тронулся, Лишь стоят да друг друга поталкивают.
Отец поглядел в окно, увидал коляску, взял картуз и пошел на крыльцо встречать. Я побежал за ним. Отец поздоровался с дядей и сказал: «Выходи же». Но дядя сказал: «Нет, возьми лучше ружье, да поедем со мной. Вон там, сейчас за рощей, русак лежит в зеленях. Возьми ружье, поедем убьем». Отец велел себе подать шубку и ружье, а я побежал к себе, наверх, надел шапку и взял свое ружье. Когда отец сел с дядей в коляску, я приснастился с ружьем сзади на запятки, так что никто не видал меня.
В это время подъехал кошевой и похвалил Остапа, сказавши: «Вот и новый атаман, и ведет войско так, как бы и старый!» Оглянулся старый Бульба поглядеть, какой там новый атаман, и увидел, что впереди всех уманцев сидел на коне Остап, и шапка заломлена набекрень, и атаманская палица в руке.
Пешеходы стали мелькать чаще, начали попадаться и дамы, красиво одетые, на мужчинах попадались бобровые воротники, реже встречались ваньки с деревянными решетчатыми своими санками, утыканными позолоченными гвоздочками, — напротив, всё попадались лихачи в малиновых бархатных шапках, с лакированными санками, с медвежьими одеялами, и пролетали улицу, визжа колесами по снегу, кареты с убранными козлами.
А Жилину пить хочется, в горле пересохло; думает — хоть бы пришли проведать. Слышит — отпирают сарай. Пришел красный татарин, а с ним другой, поменьше ростом, черноватенький. Глаза черные, светлые, румяный, бородка маленькая, подстрижена; лицо веселое, все смеется. Одет черноватый еще лучше: бешмет шелковый синий, галунчиком обшит. Кинжал на поясе большой, серебряный; башмачки красные, сафьянные, тоже серебром обшиты. А на тонких башмачках другие толстые башмаки. Шапка высокая, белого барашка.
— Что, Петр, не видать еще? — спрашивал 20 мая 1859 года, выходя без шапки на низкое крылечко постоялого двора на *** шоссе, барин лет сорока с небольшим, в запыленном пальто и клетчатых панталонах, у своего слуги, молодого и щекастого малого с беловатым пухом на подбородке и маленькими тусклыми глазенками.
Как стекло, булат его блестит, Мешок за пазухой звенит, Не спотыкаясь, конь ретивый Бежит, размахивая гривой. Червонцы нужны для гонца, Булат потеха молодца, Ретивый конь потеха тоже — Но шапка для него дороже.
Потом почесался, подумал и прибавил: «Константину Макарычу». Довольный тем, что ему не помешали писать, он надел шапку и, не набрасывая на себя шубейки, прямо в рубахе выбежал на улицу…
Морозно. Дорога бела и гладка, Ни тучи на всем небосклоне… Обмерзли усы, борода ямщика, Дрожит он в своем балахоне. Спина его, плечи и шапка в снегу, Хрипит он, коней понукая, И кашляют кони его на бегу, Глубоко и трудно вздыхая…
Вокруг оседланные кони; Серебряные блещут брони; На каждом лук, кинжал, колчан И шашка на ремнях наборных, Два пистолета и аркан, Ружье; и в бурках, в шапках черных К набегу стар и млад готов, И слышен топот табунов. Вдруг пыль взвилася над горами, И слышен стук издалека; Черкесы смотрят: меж кустами Гирея видно, ездока!
Смотрел по целым он часам, Как иногда черкес проворный, Широкой степью, по горам, В косматой шапке, в бурке черной, К луке склонясь, на стремена Ногою стройной опираясь, Летал по воле скакуна, К войне заране приучаясь.
Алеша взглянул на того, на которого указывал король, и тут только заметил, что между придворными стоял маленький человек, одетый весь в черное. На голове у него была особенного рода шапка малинового цвета, наверху с зубчиками, надетая немного набок, а на шее белый платок, очень накрахмаленный, отчего казался немного синеватым. Он умильно улыбался, глядя на Алешу, которому лицо его показалось знакомым, хотя не мог он вспомнить, где его видал.
К этому нужно присовокупить несколько гравированных изображений: портрет Хозрева-Мирзы в бараньей шапке, портреты каких-то генералов в треугольных шляпах, с кривыми носами.
Артисты поплелись вдоль морского берега, опять вверх, по той же дороге. Оглянувшись случайно назад, Сергей увидел, что дворник следит за ними. Вид у него был задумчивый и угрюмый. Он сосредоточенно чесал всей пятерней под съехавшей на глаза шапкой свой лохматый рыжий затылок.
Спустя час после всей этой тревоги дверь каморки растворилась, и показался Герасим. На нем был праздничный кафтан; он вел Муму на веревочке. Ерошка посторонился и дал ему пройти. Герасим направился к воротам. Мальчишки и все бывшие на дворе проводили его глазами молча. Он даже не обернулся, шапку надел только на улице. Гаврило послал вслед за ним того же Ерошку, в качестве наблюдателя. Ерошка увидал издали, что он вошел в трактир вместе с собакой, и стал дожидаться его выхода.
Люблю воинственную живость Потешных Марсовых полей, Пехотных ратей и коней Однообразную красивость, В их стройно зыблемом строю Лоскутья сих знамен победных, Сиянье шапок этих медных, Насквозь простреленных в бою.
Ну, скушай же ещё тарелочку, мой милой!» Тут бедный Фока мой, Как ни любил уху, но от беды такой, Схватя в охапку Кушак и шапку, Скорей без памяти домой — И с той поры к Демьяну ни ногой.
На дворе множество людей, коих по разнообразию одежды и по общему вооружению можно было тотчас признать за разбойников, обедало, сидя без шапок, около братского котла. На валу подле маленькой пушки сидел караульный, поджав под себя ноги; он вставлял заплатку в некоторую часть своей одежды, владея иголкою с искусством, обличающим опытного портного, и поминутно посматривал во все стороны.
Встает, упал; в такой беде Арапов черный рой мятется; Шумят, толкаются, бегут, Хватают колдуна в охапку И вот распутывать несут, Оставя у Людмилы шапку.
На улице видел я воина в гранодерской шапке, гордо расхаживающего и, держа поднятую плеть, кричащего: — Лошадей скорее; где староста? его превосходительство будет здесь чрез минуту; подай мне старосту…
Прошло минут пять тяжелого молчания, тоскливо нарушаемого хромым ходом будильника, давно знакомым и надоевшим: раз, два, три-три: два чистых удара, третий с хриплым перебоем. Алмазов сидел, не снимая пальто и шапки и отворотившись в сторону… Вера стояла в двух шагах от него также молча, с страданием на красивом, нервном лице. Наконец она заговорила первая, с той осторожностью, с которой говорят только женщины у кровати близкого труднобольного человека…
И в обморок. Ее в охапку Схватив — с добычей дорогой, Забыв расчеты, саблю, шапку, Улан отправился домой. Поутру вестию забавной Смущен был город благонравный. Неделю целую спустя, Кто очень важно, кто шутя, Об этом все распространялись. Старик защитников нашел. Улана проклял милый пол — За что, мы, право, не дознались. Не зависть ли? Но нет, нет, нет! Ух! я не выношу клевет.
Красавина. Ну вот когда такой закон от тебя выдет, тогда мы и будем жить по-твоему; а до тех пор, уж ты не взыщи, все будет по старому русскому заведению: «По Сеньке шапка, по Еремке кафтан». А то вот тебе еще другая пословица: «Видит собака молоко, да рыло коротко».
И Анна Сергеевна стала приезжать к нему в Москву. Раз в два-три месяца она уезжала из С. и говорила мужу, что едет посоветоваться с профессором насчет своей женской болезни, — и муж верил и не верил. Приехав в Москву, она останавливалась в «Славянском базаре» и тотчас же посылала к Гурову человека в красной шапке. Гуров ходил к ней, и никто в Москве не знал об этом.
Потом снял шапку, выпустив на волю копну непослушных кудрей цвета спелой пшеницы, лёг, под голову подложив смятый треух, и поднял ноги, прижав босые ступни к шершавой кирпичной кладке – ждать предстояло долго.
Кто любит родину? Ветер-бродяга ответил красному: — Кто плачет осенью Над нивой скошенной и снова Под вешним солнца В поле — босой и без шапки — Идет за сохой, — Он, лапотный, больше всех любит родину!
Потом снял шапку, выпустив на волю копну непослушных кудрей цвета спелой пшеницы, лёг, под голову подложив смятый треух, и поднял ноги, прижав босые ступни к шершавой кирпичной кладке – ждать предстояло долго.
– Так и есть, – сказал он, нахлобучивая на голову меховую шапку и снимая с гвоздя ключ.
Чуть позже из мутного воздуха вылепились настоящие горы – иные вершины белели снежными шапками.