Все блюда, тарелки и чаши были оловянные; но напротив стола в открытом поставце расставлены были весьма красиво: серебряные ковши, кубки, стопы, чары и братины.
В толпе могучих сыновей, С друзьями, в гриднице высокой Владимир-солнце пировал; Меньшую дочь он выдавал За князя храброго Руслана И мед из тяжкого стакана За их здоровье выпивал. Не скоро ели предки наши, Не скоро двигались кругом Ковши, серебряные чаши С кипящим пивом и вином. Они веселье в сердце лили, Шипела пена по краям, Их важно чашники носили И низко кланялись гостям.
На крышке гроба, в ногах оного, лежал знак великого мастера, а на черном пьедестале горел с благовонным курением спирт; в голове гроба на крышке лежал венок из цветов, и тут же около стояла чаша с солью.
Молодых водили в венцах вокруг аналоя с пением «Исаия ликуй: се дева име во чреве»; давали им испить вино из одной чаши, заставили поцеловаться и обменяться кольцами.
Так было и с Сашею Погодиным, юношею красивым и чистым: избрала его жизнь на утоление страстей и мук своих, открыла ему сердце для вещих зовов, которых не слышат другие, и жертвенной кровью его до краев наполнила золотую чашу.
В середине этой живой ограды, над самым краем ямы, возвышался простой некрашеный стол, покрытый белой скатертью, на котором лежали крест и евангелие рядом с жестяной чашей для святой воды и кропилом.
— Мы с тобой насладились, Анета… Выпили чашу до дна и теперь, по выражению Пушкина, должны разбить кубок! — сказал Дилекторский. — Ты не раскаиваешься, о моя дорогая?..
Во святый же великий пяток ничесо же ясти, такожде и великую субботу поститися нам до третиего часа и тогда вкусити мало хлеба с водой и по единой чаше вина испити.
Явилась семья друзей, и с ними неизбежная чаша. Друзья созерцали лики свои в пенистой влаге, потом в лакированных сапогах. «Прочь горе, — восклицали они, ликуя, — прочь заботы! Истратим, уничтожим, испепелим, выпьем жизнь и молодость! Ура!» Стаканы и бутылки с треском летели на пол.
Весело было пить из плоской чаши теплое красное вино с водой, и стало еще веселее, когда священник, откинув ризу и взяв их обе руки в свою, повел их при порывах баса, выводившего «Исаие ликуй», вокруг аналоя.
И вот я — с измятым, счастливым, скомканным, как после любовных объятий, телом — внизу, около самого камня. Солнце, голоса сверху — улыбка I. Какая-то золотоволосая и вся атласно-золотая, пахнущая травами женщина. В руках у ней чаша, по-видимому, из дерева. Она отпивает красными губами и подает мне, и я жадно, закрывши глаза, пью, чтоб залить огонь, — пью сладкие, колючие, холодные искры.
У Фридриха Фридриховича переход в свой дом совершился со всякой торжественностью: утром у него был приходский православный священник, пел в зале молебен и служил водосвятие; потом священник взял в одну руку крест, а в другую кропило, а Фридрих Фридрихович поднял новую суповую чашу с освященною водою, и они вместе обошли весь дом, утверждая здание во имя отца, и сына, и святого духа.
"Ты мне даешь пить из золотой чаши, — воскликнул он, — но яд в твоем питье, и грязью осквернены твои белые крылья… Прочь! Оставаться здесь с тобою, после того как я… прогнал, прогнал мою невесту… бесчестное, бесчестное дело!"Он стиснул горестно руки, и другое лицо, с печатью страданья на неподвижных чертах, с безмолвным укором в прощальном взоре, возникло из глубины…
Встал он со кровати высокия, платье ему все приготовлено, и фонтан воды бьет в чашу хрустальную; он одевается, умывается и уж новому чуду не дивуется: чай и кофей на столе стоят, и при них закуска сахарная.
Бедный ребенок-сиротка, выросший в чужом, негостеприимном доме, потом бедная девушка, потом бедная дева и, наконец, бедная перезрелая дева, Татьяна Ивановна, во всю свою бедную жизнь испила полную до краев чашу горя, сиротства, унижений, попреков и вполне изведала всю горечь чужого хлеба.
Все окружающее его глядело чрезвычайно приятно, светелка его была убрана, на самом на нем была чистая мужичья рубашка, у изголовья стояла на столе золоченая луком деревянная чаша с прозрачною, как хрусталь, чистою водой, а за образником была заткнута ветвь свежей вербы.
Теплом проник до старикова сердца Отчетливый и звонкий поцелуй, — Как будто я увесистую чашу Стоялого хмельного меду выпил. А кстати я о хмеле вспомнил. Время К столам идти, Прекрасная Елена, И хмелю честь воздать. Его услады И старости доступны. Поспешим! Желаю вам повеселиться, дети.
Богослужение состояло в том, что священник, одевшись в особенную странную и очень неудобную парчевую одежду, вырезывал и раскладывал кусочки хлеба на блюдце и потом клал их в чашу с вином, произнося при этом различные имена и молитвы.
И радостью наслаждался, как сорванным по дороге цветком, пока он не увял в руках, не допивая чаши никогда до той капельки горечи, которая лежит в конце всякого наслаждения.
Это восклицание было очень знаменательно и должно бы предостеречь меня. Но провидению угодно было потемнить мой рассудок, вероятно, для того, чтобы не помешать мне испить до дна чашу уготованных мне истязаний, орудием которых явился этот ужасный человек.
Солнце опустилось; я взглянул на небо и вспомнил отчасти тропики: та же бледно-зеленая чаша, с золотым отливом над головой, но не было живописного узора облаков, млеющих в страстной тишине воздуха; только кое-где, дрожа, искрились белые звезды.
Кишкин как-то укоризненно посмотрел на сурового старика и поник головой. Да, хорошо ему теперь бахвалиться над ним, потому что и место имеет, и жалованье, и дом полная чаша. Зыков молча взял деревянной спицей горячую картошку и передал ее гостю. Незавидное кушанье дома, а в лесу первый сорт: картошка так аппетитно дымилась, и Кишкин порядком-таки промялся. Облупив картошку и круто посолив, он проглотил ее почти разом. Зыков так же молча подал вторую.
Он сидел на стуле, понимая лишь одно: уходит! Когда она вырвалась из его рук — вместе со своим телом она лишила его дерзости и силы, он сразу понял, что всё кончилось, никогда не взять ему эту женщину. Сидел, качался, крепко сжимая руками отяжелевшую голову, видел её взволнованное, розовое лицо и влажный блеск глаз, и казалось ему, что она тает. Она опрокинула сердце его, как чашу, и выплеснула из него всё, кроме тяжёлого осадка тоски и стыда.
Раньше он решил испить чашу до дна за один прием, то есть разом побывать у всех, но теперь он почувствовал себя слишком разбитым, чтобы идти еще к Нилу Поликарпычу, своему явному недоброжелателю.
Ответ его был несколько придурковат, но так как он, видимо, был счастлив, выказав нечто похожее на остроумие, то я не возражал дальше. Счастье так счастье! — пусть выпивает чашу ликования до дна!
— Вдруг — шум, хохот, факелы, бубны на берегу… Это толпа вакханок бежит с песнями, с криком. Уж тут ваше дело нарисовать картину, господин поэт… только я бы хотела, чтобы факелы были красны и очень бы дымились и чтобы глаза у вакханок блестели под венками, а венки должны быть темные. Не забудьте также тигровых кож и чаш — и золота, много золота.
Рядом лежали рукоятка кожаной нагайки, оплетённая золотой лентой, точильный камень в золотой оправе и роскошная, богато орнаментированная золотая чаша весом почти в 700 грамм.
В центре гостиной возвышался необычный предмет из чёрного камня – на подставке высотой почти в два метра стояла большая чаша в виде человеческой руки с острыми когтями.
К сожалению, жизнь — одна. Чтоб не искать доказательств вящих, Нам придется испить до дна Чашу свою в этих скромных чащах: Жизнь, вероятно, не так длинна, Чтоб откладывать худшее в долгий ящик.
Мы тратим, пропускаем сквозь пальцы лучшие минуты, как будто их и невесть сколько в запасе. Мы обыкновенно думаем о завтрашнем дне, о будущем годе в то время, как надобно обеими руками уцепиться в чашу, налитую без края, которую протягивает жизнь, не прошенная, с обычной щедростью своей — и пить, и пить, пока чаша не перешла в другие руки. Природа долго потчевать и предлагать не любит.
Вытерпеть всё до конца, испить полную чашу, а после станет не больно и не страшно.
Рядом лежали рукоятка кожаной нагайки, оплетённая золотой лентой, точильный камень в золотой оправе и роскошная, богато орнаментированная золотая чаша весом почти в 700 грамм.
В центре гостиной возвышался необычный предмет из чёрного камня – на подставке высотой почти в два метра стояла большая чаша в виде человеческой руки с острыми когтями.