Он снимет их — да! — но лишь на краткое время, для концентрации, монополизации, а затем он заставит нас организованно изготовлять обувь и одежду, хлеб и вино, и оденет и обует, напоит и накормит нас.
— Петруха говорит, чтобы тебя с Яшуткой в училище отдать. Надо, я понимаю… Без грамоты здесь — как без глаз!.. Да ведь одеть, обуть надо тебя для училища!.. О, господи! На тебя надежда!..
Смотрят мужики — что за диво! — ходит барин в плисовых панталонах, словно кучер, а сапожки обул с оторочкой; рубаху красную надел и кафтан тоже кучерской; бороду отпустил, а на голове така шапонька мудреная, и лицо такое мудреное, — пьян, не пьян, а и не в своем уме.
— Извольте-ка, — говорили они, — от пятидесяти душ экую охапку детей содержать! Накормить, напоить, одеть, обуть да и в люди вывезти! Поневоле станешь в реке живые картины представлять!
Агапия, несмотря на свою глупость, лучше всех понимавшая Юлию Матвеевну, подала ей эти валенки, но старуха затрясла отрицательно головой. Агапия и тут однако догадалась, чего она хотела, и принесла первоначально шерстяные чулки, в которые обула больную, а сверх их надела валенки.
Покойницу обули в лапти, как того требовал обычай, хотя в Самосадке в лаптях никто не ходил, спеленали по савану широкою холстиной и положили на стол в переднем углу.
Горничная проворно скинула с нее обувь, брала то одну, то другую ногу в руки, грела их своим дыханием, потом на груди своей; согревши, положила одну ножку на ладонь к себе, любовалась ею, показала ее в каком-то восторге подругам княжны, как бы говоря: «Я такой еще не видывала! вы видали ли?» — и, поцеловав, спешила обуть.
Но профессор был сам шарлатан порядочный; испугавшись наконец безденежья, а пуще всего аппетита своего двадцатипятилетнего тунеядца, он обул его в свои старые штиблетишки, подарил ему свою истрепанную шинель и отправил его из милости, в третьем классе, nach Russland, [в Россию (нем.).] — с плеч долой из Швейцарии.
Христя успокаивалась только тогда, когда гости позволяли ей себя «одеть и обуть як слид по закону». В этом была «ее присяга» — ее служебное назначение, которому простодушная красавица оставалась преданною и верной.
Она вышла из бассейна свежая, холодная и благоухающая, покрытая дрожащими каплями воды. Рабыни надели на нее короткую белую тунику из тончайшего египетского льна и хитон из драгоценного саргонского виссона, такого блестящего золотого цвета, что одежда казалась сотканной из солнечных лучей. Они обули ее ноги в красные сандалии из кожи молодого козленка, они осушили ее темно-огненные кудри, и перевили их нитями крупного черного жемчуга, и украсили ее руки звенящими запястьями.
— Простому рабочему везде плохо: что у конпании нашей работать, что у золотопромышленников… — жаловался иногда Яша Малый, когда оставался с зятем Прокопием с глазу на глаз. — На что Мыльников, и тот вон как обул нас на обе ноги.
— Да про этакого человека, Аленушка, ровно страшно и подумать… Ведь он всех тут засудит! Если бы еще он из купечества, а то господь его знает, что у него на уме. Вон как нас Головинский-то обул на обе ноги! Все дочиста спустил… А уж какой легкий на слова был, пес, прости ты меня, Владычица!.. Чего-то боюсь я этих ваших городских…
В углу, действительно, стояли огромные зимние боты, в которые Неуважай-Корыто и обул свои ноги, к величайшему изумлению"веселого мая", выглядывавшего в окна.
Как весело, обув железом острым ноги, Скользить по зеркалу стоячих, ровных рек! А зимних праздников блестящие тревоги?… Но надо знать и честь; полгода снег да снег, Ведь это наконец и жителю берлоги, Медведю надоест. Нельзя же целый век Кататься нам в санях с Армидами младыми, Иль киснуть у печей за стеклами двойными.
— А что ж ей? — вскрикнула Фленушка. — Ноги твои мыть да воду с них пить?.. Ишь зазнайка какой!.. Обули босого в сапоги — износить не успел, а уж спеси на нем, что сала на свинье, наросло!.. Вспомни, — стоишь ли весь ты мизинного ее перстика?.. Да нечего рыла-то воротить — правду говорю.
— И поп человек, — ответит, бывало, Патап Максимыч, — и он пить да есть тоже хочет. У него же, бедного, семьища поди-ка какая! Всякого напой, накорми, всякого обуй да одень, а где ему, сердечному, взять? Что за грех ближнему на бедность подать? По-моему, нет тут греха никакого.
— Да я-то враг, што ли, самому себе? — кричал Тит, ударяя себя в грудь кулаком. — На свои глаза свидетелей не надо… В первую голову всю свою семью выведу в орду. Все у меня есть, этово-тово, всем от господа бога доволен, а в орде лучше… Наша заводская копейка дешевая, Петр Елисеич, а хрестьянская двухвершковым гвоздем приколочена. Все свое в хрестьянах: и хлеб, и харч, и обуй, и одёжа… Мне-то немного надо, о молодых стараюсь…
— Эй, солдат, кислая шерсть, чаю захотел?.. Завели канпанию, нечего сказать: один двухорловый, а другой совсем темная копейка. Ужо который которого обует на обе ноги… Ах, черти деревянные, что придумали!.. На одной бы веревке вас удавить обоих: вот вам какая канпания следовает…
Благодаря этим систематическим лишениям и урезкам удается настолько свести концы с концами, чтобы скромненько обшить и обуть семью и заплатить жалованье дешевенькой гувернантке.
— Мне бы, главное, зятьев всех в бараний рог согнуть, а в первую голову проклятого писаря. Он меня подвел с духовной… и ведь как подвел, пес! Вот так же, как ты, все наговаривал: «тятенька… тятенька»… Вот тебе и тятенька!.. И как они меня ловко на обе ноги обули!.. Чисто обделали — все равно, как яичко облупили.
— Нельзя мне, Патап Максимыч, никак невозможно, — отвечал Иван Григорьич. — Неотложные дела приспели. На той неделе поярок привезут ко мне, надо будет самому его принять, без своей-то бытности как раз обуют в лапти. А ведь это на целый нá год. Сам рассуди.
— Ах, плох, плох! Я думаю, у него чахотка. Он весь в памяти, только так дышит-дышит, нехорошо он дышит. Намедни попросил, чтоб его поводили, обули его в сапожки, пошел было, да и валится. «Ах, говорит, я говорил тебе, папа, что у меня дурные сапожки, прежние, в них и прежде было неловко ходить». Это он думал, что он от сапожек с ног валится, а он просто от слабости. Недели не проживет. Герценштубе ездит. Теперь они опять богаты, у них много денег.
Анисья. Эх, кума. Оплели меня, обули так ловко, что и сказать нельзя. Ничего-то я сдуру не примечала, ничего-то я не думала, так и замуж шла. Ничегохонько не угадывала, а у них согласье уж было.
Молчит Чапурин. Хмурится, кусает нижнюю губу и слегка почесывает затылок. Начинает понимать, что проходимцы его обошли, что он, стыдно сказать, ровно малый ребенок поверил россказням паломника… Но как сознаться?.. Друг-приятель — Колышкин, и тому как сказать, что плуты старого воробья на кривых объехали? Не три тысячи, тридцать бы в печку кинул, только б не сознаться, как его ровно Филю в лапти обули.
Сам лаптишки обул — дырявые лаптишки, ему сапоги дал; а он… ах ты, безмятежный, разбойник ты этакой, пра, разбойник! — заключил он, сворачивая на едва заметную тропинку и суетливо преследуя мальчика, который продолжал бежать вперед, очевидно увлекаемый против воли непомерною тяжестью новых сапогов своих.
К страху, к муке душевной присоединилось вскоре и чувство физической боли: мороз обул его ноги в ледяные коты, накинул на грудь ледяной панцирь, который кольцами своими дальше и дальше врезывается ему в тело.
— Обусловлено, — с гримасой повторила она. — Нехорошее какое слово. Похоже на обуто. Есть прибаутка: «Федька — лапти обул, Федул — губы надул, — мне бы эти лапотки, да и Федькины портки, да и Федьку в батраки!»
Как там отец его, дед, дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое, зная, что есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят, напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него на столе, а белье его будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не узнает, как это сделается, не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.