Солнце вышло уже из-за груши, отенявшей арбу, и косыми лучами, даже сквозь ветви, переплетенные Устенькой, жгло лица девок, спавших под арбой. Марьяна проснулась и стала убираться платком. Оглядевшись кругом, она увидала за грушей постояльца, который с ружьем на плече стоял и разговаривал с ее отцом. Она толконула Устеньку и молча, улыбнувшись, указала ей на него.
Его горящие, влажные глаза, подле самого моего лица, страстно смотрели на меня, на мою шею, на мою грудь, его обе руки перебирали мою руку выше кисти, его открытые губы говорили что-то, говорили, что он меня любит, что я все для него, и губы эти приближались ко мне, и руки крепче сжимали мои и жгли меня.
Шесть косарей стоят рядом и взмахивают косами, а косы весело сверкают и в такт, все вместе издают звук: «вжжи, вжжи!» По движениям баб, вяжущих снопы, по лицам косарей, по блеску кос видно, что зной жжет и душит.
Андрей. Ведь вот только десять слов сказать, там и легче будет, как гора с плеч свалится; да как их эти слова-то, выговоришь?.. Готовы они, на губах вертятся, а изнутри-то совесть как огнем жжет!.. (Садится к столу и снимает с пальца кольцо.) Уж решено, кончено, обдумано, а, точно, что живое отрываю от себя!.. Да и та мысль в голову лезет.., не отдать бы мне своего счастья с этим кольцом!..
А теперь ее образ меня преследовал, я просил у ней прощения; воспоминания об этом бледном лице, об этих влажных и робких глазах, о развитых волосах на наклоненной шее, о легком прикосновении ее головы к моей груди — жгли меня.
Этой открыткой я завладела. Эту открытку я у Валерии сразу украла. Украла и зарыла на дне своей черной парты, немножко как девушки дитя любви бросают в колодец — со всей любовью! Эту открытку я, держа лбом крышку парты, постоянно молниеносно глядела, прямо жгла и жрала ее глазами. С этой открыткой я жила — как та же девушка с любимым — тайно, опасно, запретно, блаженно.
Она на меня плывет, глаза вниз спустила, как змеища-горынище, ажно гневом землю жжет, а я перед ней просто в подобии беса скачу, да все, что раз прыгну, то под ножку ей мечу лебедя…
Помню я, как наши обе головы вдруг очутились в душной, полупрозрачной, пахучей мгле, как в этой мгле близко и мягко светились ее глаза и горячо дышали раскрытые губы, и зубы виднелись, и концы ее волос меня щекотали и жгли.
Но не на костер глядел Тарас, не об огне он думал, которым собирались жечь его; глядел он, сердечный, в ту сторону, где отстреливались козаки: ему с высоты все было видно как на ладони.
— О милый, слова твои волнуют меня. Твоя рука сладко жжет меня. О мой царь, ноги твои как мраморные столбы. Живот твой точно ворох пшеницы, окруженный лилиями.
Стада теснились и шумели, Арбы тяжелые скрыпели, Трепеща, жены близ мужей Держали плачущих детей, Отцы их, бурками одеты, Садились молча на коней И заряжали пистолеты, И на костре высоком жгли, Что взять с собою не могли!
Солнце склонялось к западу и косыми жаркими лучами невыносимо жгло мне шею и щеки; невозможно было дотронуться до раскаленных краев брички; густая пыль поднималась по дороге и наполняла воздух.
Что пользы в том, что явных казней нет, Что на колу кровавом, всенародно, Мы не поем канонов Иисусу, Что нас не жгут на площади, а царь Своим жезлом не подгребает углей?
Силан. Коли ты пужать… Знать не знаю… вот и залажу, и залажу… Хоть огнем жги… Так уж это, я тебе скажу, ты от камня скорей ответа дождешься, чем от меня.
Трава эта потухла, но свет только усилился: я не вижу причины этого света, не знаю, что горит, но могу заключить, что тот же огонь, который сжег эту траву, жжет теперь дальний лес, или что-то такое, чего я не могу видеть.
Старик уезжал ненадолго в город. Кто-то рассказал Аксинье, что он ездил к нотариусу, чтобы писать завещание, и что Бутёкино, то самое, на котором она жгла кирпич, он завещал внуку Никифору. Об этом ей сообщили утром, когда старик и Варвара сидели около крыльца под березой и пили чай. Она заперла лавку с улицы и со двора, собрала все ключи, какие у нее были, и швырнула их к ногам старика.
Васса. Опять звериное. А я тебе скажу: люди-то хуже зверей! Ху-же! Я это знаю! Люди такие живут, что против их — неистовства хочется… Дома ихние разрушать, жечь все, догола раздеть всех, голодом морить, вымораживать, как тараканов… Вот как!
Злой холоп! Окончишь ли допрос нелепый? Повремени: дай лечь мне в гроб, Тогда ступай себе с Мазепой Мое наследие считать Окровавленными перстами, Мои подвалы разрывать, Рубить и жечь сады с домами. С собой возьмите дочь мою; Она сама вам всё расскажет, Сама все клады вам укажет; Но ради господа молю, Теперь оставь меня в покое.
И он слегка Коснулся жаркими устами Ее трепещущим губам; Соблазна полными речами Он отвечал ее мольбам. Могучий взор смотрел ей в очи! Он жег ее. Во мраке ночи Над нею прямо он сверкал, Неотразимый, как кинжал. Увы! злой дух торжествовал! Смертельный яд его лобзанья Мгновенно в грудь ее проник. Мучительный, ужасный крик Ночное возмутил молчанье. В нем было всё: любовь, страданье, Упрек с последнею мольбой И безнадежное прощанье — Прощанье с жизнью молодой.
Горячее солнце, выкатываясь на небо, жгло пыльные улицы, загоняя под навесы юрких детей Израиля, торговавших в городских лавках; «факторы» лениво валялись на солнцепеке, зорко выглядывая проезжающих; скрип чиновничьих перьев слышался в открытые окна присутственных мест; по утрам городские дамы сновали с корзинами по базару, а под вечер важно выступали под руку со своими благоверными, подымая уличную пыль пышными шлейфами.
Доказательства и здесь совершеннейшая роскошь; разверните Магеллана, разверните Дюмон д’Юрвиля и читайте первое, что раскроется, — будет хорошо: вам или индеец попадется какой-нибудь, который во славу Вишны сидит двадцать лет с поднятой рукой и не утирает носу для приобретения бесконечной радости на том свете, или женщина, которая из учтивости и приличия бросается на костер, на котором жгут труп мужа.
К тому времени я уже два года жег зеленую лампу, а однажды, возвращаясь вечером (я не считал нужным, как сначала, безвыходно сидеть дома 7 часов), увидел человека в цилиндре, который смотрел на мое зеленое окно не то с досадой, не то с презрением. «Ив — классический дурак! — пробормотал тот человек, не замечая меня. — Он ждет обещанных чудесных вещей… да, он хоть имеет надежды, а я… я почти разорен!» Это были вы. Вы прибавили: «Глупая шутка. Не стоило бросать денег».
Когда б он знал, какая рана Моей Татьяны сердце жгла! Когда бы ведала Татьяна, Когда бы знать она могла, Что завтра Ленский и Евгений Заспорят о могильной сени; Ах, может быть, ее любовь Друзей соединила б вновь! Но этой страсти и случайно Еще никто не открывал. Онегин обо всем молчал; Татьяна изнывала тайно; Одна бы няня знать могла, Да недогадлива была.
— Что ты делаешь, что собираешься жечь? — сказал он и подошел к портрету. — Помилуй, это одно из самых лучших твоих произведений. Это ростовщик, который недавно умер; да это совершеннейшая вещь. Ты ему просто попал не в бровь, а в самые глаза залез. Так в жизнь никогда не глядели глаза, как они глядят у тебя.
Если б у него явилась одна здоровая минута, если б не жег его «мильон терзаний», он бы, конечно, сам сделал себе вопрос: «Зачем и за что наделал я всю эту кутерьму?» И, конечно, не нашел бы ответа.
Любопытство меня жгло… вы этого не понимаете, но, клянусь богом, я уже не могла владеть собой, со мной что-то делалось, меня нельзя было удержать, я сказала мужу, что больна, и поехала сюда…
Как труп в пустыне я лежал, И Бога глас ко мне воззвал: «Восстань, пророк, и виждь, и внемли, Исполнись волею Моей, И, обходя моря и земли, Глаголом жги сердца людей».
И в самом деле, прислушайтесь к разговорам купечества, мещанства, мелкого чиновничества в уездной глуши, — сколько удивительных сведений о неверных и поганых царствах, сколько рассказов о тех временах, когда людей жгли и мучили, когда разбойники города грабили, и т. п., — и как мало сведений о европейской жизни, о лучшем устройстве быта.