Катись горошком…
1932
Укатила барыня, командирова жена, на живолечебные воды, на Кавказ, нутренность свою полоскать. Балыку в ей лишнего пуда полтора болталось. Остался муж ейный, эскадронный командир, в полку один. Человек уж немолодой, сивый, хоша и крепкий: спотыкачу в один раз рюмок до двадцати охватывал. Только расположился на полной свободе развернуться, от бабьего гомону передохнуть, глядь-поглядь, на двор барынина мамаша на пароконном извозчике вкатывает. Перья на шляпке лопухом, скрозь увальку глазищами, словно вурдалак, так и лупает. Барыня ей, стало быть, секретный наказ послала: «Приезжай, последи за моим сахарным. А то без меня дисциплину забудет — либо обопьется, либо с арфянками загуляет. В дом наведет, из приданых моих чашек лакать будут». Отдохнул, значит.
Высадил он мамашу, грузную старушку. Ус прикрутил, глаза вбок отвел и под ручку ее на крыльцо поволок. «Прошу покорно, заждались! Эй, Митька, тащи чемодан, дорогая мамаша приехамши, — крыса ей за пазуху…»
И хошь бы одна заявилась: пса с собой привезла закадычного. Голландской работы по прозванию мопс Кушка. Личность вроде как у ей самой, только помельче.
Отвели ей с псом самолучший покой. Расположились, квохчут. Не поймешь, кто с кем разговаривает: барыня ли с собачкой, собачка ли с барыней.
Ходит ротмистр вокруг стола, шпорами побрякивает, ус книзу тянет. Кипит. Денщика кликнул.
— Продышаться пойду… Какие мамашины приказания будут по буфетной части, сполняй. А ежели она начнет под меня подкоп домашний рыть, выспрашивать, — смотри у меня, Митрий!
— Слушаюсь, ваше высокородие. Промеж дверей пальцев не положу.
Денщик что ж. Человек казенный. Самовар раздул, мягкие закуски для старой барыни на стол шваркнул. В чашку надышал, утиральником вытер, из варенья муху горсткой выудил, обсосал, дело свое знает.
Отдохнула старушка. В столовую вкатывается, коленкор ейный гремит, будто кровельщик по крыше ходит. Сзади Кушка хрипит, по сторонам, падаль, озирается, собачью ревизию наводит.
Заварила она чаю, половину топленых сливок себе в чашку ухнула, половину Кушке. Голландской работы собачка простого молока не трескает.
Денщик Митька стоит у окна, мух на стене подавливает, ждет, что дальше будет. Старушка на блюдечко дует, невинную речь заводит:
— Что ж ты, друг ананасный, барином своим доволен?
— Так точно. Командир натуральный. Дай бог кажному.
— Гости у вас часто бывают?
— Батюшка полковой заворачивает. Странники кое-когда, проходящие… Хозяин дома вечером водопровод проверять приходил. Крантик у нас ослабемши…
— Так. Выпивает командир с ними, что ли?
— Не без того, выпивают-с. Клюквенный квас у нас отменный после барыни остался.
— Квас, говоришь?.. Ну, а сам он куда отлучается, не примечал ли?
— Примечал, как же-с. В манеж ездят на занятия. В бане третьего дня парились. В парикмахерскую завсегда ходят. Волос у них жесткий, — дома не бреются…
— Так-так. На словах твоих хоть выспись… Ну, а где ж он обедает без барыни? В собрание ходит?
— Никак нет. Я им кой-чего стряпаю. По средам-пятницам — рыбка. А так — либо каклеты, либо телятина под безшинелью.
Вскинула барынина мамаша глазки: из блохи, мол, шубу кроишь, да мне не по мерке.
— Вечерами что ж твой барин делает?
— Псалтирь читают. Другие господа на бильярдах, а они все псалтирь… Либо по тюлю крестиками вышивают.
Харкнула старушка со злости. Ишь, охальник, — руки по швам, язык штопором.
— Кушку моего на променад поведешь. Что сливы-то выпучил? Он уличное гуляние обожает… Через улицу, смотри, на руках переноси — извозчики у вас аспиды. Ты мне за него головой отвечаешь.
— Слушаюсь, сударыня. Собачка первоклассная, отчего ж не ответить… Только для вас спокойнее, чтобы я со двора не отлучался.
— Патрет я с тебя писать буду, что ли?
— Никак нет. Не извольте беспокоиться… А только на прошлой неделе жулики тут у соседей шарили. Ваших примерно лет невинной старушке в русской печке пятки прижгли и ограбили. Вам в случае чего помирать — раз плюнуть, а мне и за вас и за Кушку отвечать… Больно много наваливаете.
Испужалась она, завякала:
— Ах, страсти какие! Сиди уж лучше на кухне. Кушку я из окна на веревочке по двору вывожу… Матушки-батюшки, город-то у вас какой окаянный!
Денщик руками за спиной поиграл. Кто не слукавит, того баба задавит. Ишь ты, мымра, чего придумала! Чтоб все встречные драгуны да горничные задразнили: «С повышеньицем вас, Митрий Иванович! В собачьи мамки изволили заделаться…»
Заварила барынина мамаша кашу — ложка колом встанет. Куды командир, туда и она, самотеком. Новоселье ли у кого, орденок ли вспрыскивают, все ей неймется. Не с тем, мол, приехала, чтобы пальцы на ногах пересчитывать… Мантильку свою черного стекляруса вскинет, да так летучей мышью рядом и перепархивает с мостков на мостки. Резвость двужильную обнаружила, — злость кость движет, подол помелом развевает.
Сдаст ее командир в гостях хозяевам на руки, сам в дальнюю комнатку продерется — по графинам пройтись, в банчок перекинуться либо дамочку встречную легким словом зарумянить, — ан старушка контрольная тут как тут. Карты из рук валятся, водка мимо рта льется. Шершавость у ей в глазах такая была непереносная. Прямо как скаженный он стал. А не брать нельзя, в чулан мамашу не спрячешь. Жалованье командирское известное: на табак да на щи. Способия она ему из пензенского имения высылала — то мундир обновить, то должок заплатить, то копченого-соленого с полвагона. Отянешь ее за хвост, — банку мухоморов пришлет, прощай, зятек, постучи о пенек…
И денщику тошно. Известно, барину туго — слуга в затылке скребет. Принесешь — криво, унесешь — косо. Хоть на карачках ходи. Да и Кушка-пес одолевать стал. Небельные ножки с одинокой скуки грызть начал, гад курносый. Денщику взбучка, а пес в углу зубы скалит, смеется — на него и моль не сядет, собачка привилегированная. Ладно, думает Митрий. Попадется быстрая вошка на гребешок. Дай срок.
Поводил-покрутил командир мамашу, как кобылку на корде, невмоготу ему стало. Стал дома рейтузы просиживать. Придет с манежа, чай пьет, бублик промеж пальцев на пол крошит, приказы прошлогодние с досады читает. А она супротив. Как ячмень на глазу. Лопочет, разливается. Хошь не отвечай, хошь на крыльцо выйди на луну сплюнуть, она знай жернов о жернов точит. Почему попадья перестала в баню ходить, да сколько ветеринар лошадиного спирта незаконно вылакал, да к какой губернантке корнет Пафнутьев на будущей неделе в окно лезть собирается… Командир аж побуреет. «Угу» да «угу», — только и ответов.
Дошло и до денщика. Раз барин дома сидеть стал, ей не страшно насчет жуликов, которые в печке невинных старушек жгут.
— Ступай, ступай, — говорит, — Митрий, Кушку моего по улицам выводи. Что ж ты его все по двору таскаешь. Этак ты его до водяного ожирения доведешь.
Насупился Митрий, стакан, который мыл, в руках у него хрястнул. Ужели от срамоты этакой так и не отвертеться?
Пошел на кухню, покрутился там, вертается веселый, с ремешком энтим кобельковым. «Пожалуйте на променаж, прошу вас покорно!» На сахарок Кушку в переднюю выманил… Однако слышат — рычит Кушка, упирается, аж дверь трясется. Что такое?!
— Не хотят на улицу. Прямо морду им чуть не оторвал. Изволят упираться…
Попробовала старушка: может, денщик-черт нарочно ожерелок потуже затянул? Грех клепать. Все как следовает. Потянула: за ней идет, похрюкивает, животом пол метет. За Митрием — ни с места! Лапы распялил, башкой мотает, будто его в прорубь водяному на закуску тащат.
Глянул ротмистр, задумался. Ведь вот денщику судьба послабление какое сделала. А мамаша-то пензенская сидит, как приклеенная. Не вырывается…
Дальше да больше. Дарья-кухарка, через забор жила, кой-когда к денщику забегала — часы в темном углу проверить, мало ли дел по соседству. Известно: стар хочет спать, а молодые играть. Уследила барынина мамаша, на дыбы встала. «Ступай, ступай, шлендра! Подол в зубы, кругом марш… Нечего чужие стены боками засаливать…» И в сахарнице куски с той поры пересчитывать стала. Денщик только серьгой потряхивает, дюже его забрало. Барин, бывало, придет из собрания через край хлебнувши, сам себя не видит. В карты ему случаем пофартит, червонцы из кармана на стол брякнет — не считано, не меряно. Никогда Митрий дырявой полушкой не попользовался. А тут на-кося, сахар!.. Присыпала перцу к солдатскому сердцу.
Ладно. Стала она по-иному со скуки выкомаривать, откуль что берется. Сидит это вечером, на блюдечко толстой губой дует, самовар попискивает. Ротмистр из спичек виселицу строит: кому, неизвестно.
— Чтой-то, — говорит старушка, — двери у нас скрипят нынче. К дождю это беспременно. Смажь, Мигтрий, маслом, — мне завтра в гостиные ряды, ужель мокнуть.
Денщик человек казенный. Смазал. Язык бы ей смазать, авось бы тоже прояснило.
А она наддает:
— Ты, Митрий, вчерась опять каклетки оставшиеся с буфета не убрал?
— Виноват. Тараканов на кухне морил, запамятовал.
— Виноват… А знаешь ты, что это означает? Ежели мышь неубранное после ужина поест, у хозяина зубы разболятся.
Ротмистр под столом шпорами: дзык.
— Чепуха это, мамаша. На нетовую нитку бабьи вздохи нанизаны.
Старушка указательной косточкой по столу постучала.
— Скаль зубки. Конечно, есть приметы сырые: нос чешется — в рюмку глядеть. Другие ротмистры и без этого выпивают… Наши пензенские приметы тонкие, со всех сторон обточены. Не соврут… Скажем, конь ржет — всякий дурак знает — к добру. А вот ежели вороной жеребец в полночь на конюшне заржет — беда! Пожар в этом доме в ту же ночь жди. Хоть в шубе-калошах спать ложись.
Денщик к стенке отвернулся, сухую ложку мокрым полотенцем трет, плечики у него так и ходят. Старушка серку в ухе поковыряла и опять свой варганчик завела.
— Либо поп дорогу перейдет, — отплеваться завсегда можно. А ежели он мимо перешедши остановится, да табачку из табакерки хватит, да, не приведи бог, чертыхнется, — уж тому черной воспы не миновать. Я батюшек знакомых, которые нюхающие, за полверсты завсегда обхожу… Опять же, собака воет. Случай серый. В какую сторону воет, вот в чем аллигория. На север — неблагополучные роды; на юг — потолок на тебя завалится; на восток — от грыжи помрешь; а коли на запад — молоко тебе в голову беспременно бросится. Приметы без промаха.
Командир виселицу свою спичечную раскидал, встал из-за стола, ноги ножницами раззявил. Голос мягкий, а под ним так смола и пробивается.
— Вы бы, мамаша, Кушку своего отравили, что ли. Больно много от него, стервы, опасностев. Это ж все равно, что на ручных гранатах польку плясать. Спокойной ночи. Пока молоко в голову не бросилось, пойду пасьянц «Наполеонову могилу» перед сном разложу.
Смолчала старушка. Драгунский обычай известный: все смешки. Погоди, Изюм Марципанович, с судьбой шутить не барьеры брать…
А Митрий — у буфета он все крутился, — этаким сладким кренделем подкатывается:
— Оно точно-с. Которые благородные, сумлеваются. Мужицкий пустобрех. А я верю-с. У нас тоже свои приметы имеются орловские. Выдающие…
— Расскажи, дружок, расскажи. Пирожок, который оставши, можешь себе взять…
— Покорнейше благодарим, закусимши уже. Ежели, к примеру, пробка в графине не тем концом воткнута, значит, гость в дому загостился, пора ему, значит, на легком катере к себе собираться.
Глянула она на графин — поперхнулась, аж глаза побелели.
— Пошел вон, глуздырь! Скажу вот завтра командиру, чтоб тебя на хлеб на воду посадил за приметы твои дурацкие…
Пробку, как следовает, перевернула, сахарницу в буфет замкнула и поплелась к себе с Кушкой на покой — в сонное царство, перинное государство.
Ровно в полночь заржал на конюшне вороной жеребец. Прокинулась барынина мамаша, свет вздула да к командировым дверям:
— Вставай, зять, пожар!
— Дед бабу рожал… В чем дело, мамаша?
— Жеребец твой ржет вороной. Слышишь?
— Не перекрашивать же из-за вас. Я во сне с городским головой пунш пил, а теперь он без меня все высосет. Беспокойная вы старушка…
Денщик тут же стоит, свечку держит, будто ружье на караул. Какой там сон! Белая кофта по бокам вьется — чистый саван. Бумажки в волосьях рыбками прыгают. А жеребец так и заливается. Ужасти-то какие!
— Дом-то у тебя хоть застрахован?
Вздохнул ротмистр: по ком этот вздох, тот бы в щепку иссох… И пошел к себе досыпать. Авось городской голова не все выпил…
А мамаша чулки-мантильку надела и до белой зари на сундучке подремала, — либо в эту ночь, либо в будущую гореть беспременно придется. До утра обошлось, ничего.
А утром еще злее беда накатила. Повела она Кушку на променаж, — с денщиком нипочем не шел, — трах, у самой калитки батюшка в трех шагах поперек прошелестел. Остановился, табачку из табакерки хватил, да как чертыхнется: «Экий дьявольский ветер, половину табакерки выдул, бес его забодай!..»
Вернулась старушка, гайки у нее развинтились, по перильцам кое-как подтянулась. Взошла в столовую, шатается. Ротмистр к ручке, а она в кресло так студнем и осела.
Что еще такое?!
— Ох, друг… Накликала на свою голову. Поперечный поп, табак нюхавши, чертыхнулся… Кушку моего тебе завещаю. Имение — дочке. Не подходи, не подходи лучше, я теперь вроде как в карантине. Черной воспы не миновать.
Подивился ротмистр. Жилка у нее на шее бьется, глаза мутные. Одурела, что ли, мамаша?.. Да и впрямь чудно. Как по расписанию все выходит. Махнул перчаткой, шашку подтянул — «дзык-дзык», на коня сел и в манеж.
Денщик полоскательной чашкой постукивает, хрустальный стакан в руках пищит. Человек казенный, ему все это без надобности. Мало ли делов?.. Часы на стене — время на спине.
Не пила она, не ела цельный день. Все пронзительную соль с пробки нюхала да капустные листья к голове прикладывала. Сахар-провизию, однако, пересчитала, что следует выдала — и на ключ.
Вечером сидит командир один: полстакана чаю, пол — рома. Мушки перепархивают. Тишина кругом. Будто старушку огуречным рассолом залило. В задумчивости он пришел, в полсвиста походный марш высвистывает. Таракан через мизинный перстень рысью перебежал, — что оно по пензенским приметам означает: чирий на лопатке вскочит альбо денежное письмо получать? Тьфу, до чего мамаша голову задурила!
И вдруг, братцы мои милые, как взвоет Кушка в старушкиной спальне… Чисто гудок паровозный. Выскочила старушка в чем была, шерсть на ей дыбом, да к командиру:
— Куда окно мое выходит?!
— На север, мамаша…
Так она и присела:
— Да за что же это напасть такая. Неблагополучные роды?! Это у меня-то? У вдовой старухи?!
— Что ж вы ко мне привязамшись? С Кушки вашего и спрашивайте.
Денщик в дверях стоит, мнется. Почесал в затылке — и за дверь.
Взвыл Кушка еще пуще.
Кинулась она в спальню.
— На юг воет!..
— Это что ж, мамаша, по вашему прискуранту выходит?
— Потолок завалится… Матушки!.. Выноси, Митрий, вещи, у меня уж с утра уложены. Часу здесь не останусь.
— Да что ж вы, мамаша, в своем ли уме? Потолок дубовый, хоть слонам по ему ходить. Бросили бы…
— Нет, зятек, я-то в своем уме, а вот ты попрыгай. Жеребец вороной ржал, поп чертыхался, да еще Кушка подбавил… Чичас к ночному поезду коляску подавай. Помирать, так уж на своих пуховиках…
— Я, мамаша, вашему конфорту не препятствую, — а только, может, приметы ваши пензенские в нашей губернии не действуют?
— Шутить вздумал? Молебен дома отслужу, авось рассосется. Эва, сколько на одну женщину наворочено. Митрий!
Денщик тут как тут. Человек казенный. На барина смотрит: как, мол, прикажете?
— Что ж, закладывай. Действительно, странно что-то одно к другому приторочено.
Митрий за вещи, старушка за Кушку, — ротмистр на ходу ее в плечо чмокнул. Катись горошком!
Гитары бренчат, стаканы звенят, полон дом гостей, — праздник у ротмистра. За вороного жеребца пили, за ветер, который у скоропроходящего батюшки табак из табакерки выдул, за голландской работы собачку Кушку. Дивятся некоторые, руками разводят. Как все, мол, ладно вышло: сама себя пензенская мамаша легким одуванчиком вышибла. Головы ломают, случаи разные рассказывают один другого мудренее.
У кого петух в усадьбе все головой тряс, пока воры кладовую не взломали. Тогда и прекратил. Цыганке одной мышь попала за пазуху — недели не прошло, струна на гитаре лопнула, да ее по глазу. А у свояченицы городского головы родинка была мышастая на таком месте, что самой не видно, — к добру это… Вот она пятьдесят тысяч, как одну копеечку, и выиграла на свой внутренний билет. Поди ж ты…
Командир только головой вертит: бабьи побрехушки… Глянул он невзначай на денщика, — стоит, стаканы вытирает, глаза щелками лучатся, рот так к ушам и тянется. Как есть лиса в драгунской форме.
— Поди-ка, Митька, сюда, поди! Ты что ж это в тряпочку пофыркиваешь? Уж не ты ли, хлюст, тут волшебствами этими жеребячьими занимался?..
Молчит Митрий, глаза пучит.
— Говори, черт, не бойся. Я сегодня добрый. Почему Кушка с тобой гулять на улицу не шел? Ась?
— Обидно уж больно, ваше высокоблагородие. Командир полка встренется, во фронт встать надо… А тут мопса у тебя на шпоре сидит. Опять же куфарки задразнят.
— Ты тут не таранти. Гни так, чтоб гнулось, а не так, чтоб лопнуло.
— Так точно. Каблуки я нашатырной водкой натер. Чуть энтого Кушку к каблуку на ремешке притянешь, так он на задок и садится, голосом голосит. Ни одна собачка не вытерпит.
— А жеребец почему ржал? Соли ты ему на хвост посыпал?
— Потому, ваше скородие, забрало меня дюже. Командир в доме один, а тут оне на нас верхом семши, сахарницу стали запирать.
— Ты про сахарницу брось. Говори, да откусывай!
— Да как же ему не ржать, ежели в полночь вестовой корнета Пафнутьева по уговору кобылу их благородия к нашей конюшне к самой отдушине подвел.
— Шпингалет ты, я вижу… А батюшку ты как же ей подсунул?
— Никак нет. Дарья-куфарка отца-дьякона подрясник с веревки сняла, — проветривался он. Шляпу ихнюю нахлобучила, бороду мы, извините, из вашей заячьей рукавицы приладили. И того… чертыхнулась Дарья действительно. Голос у ее толстый.
Гости кольцом стянулись, смеются. Командир глазами поблескивает. Не нагорит, значит.
— А с собачкой чего проще. Я округ барыниной спальни над плинтусом внизу по стенкам балалаечную струнку приспособил, коробок от ваксы к ей подвесил. За веревку дернешь, коробок тихим манером и дзыкает, с которой стороны требуется. Цельный день Кушку на конюшне репертил, пока он выть не стал под энтую музыку. Собачка музыкальная. Только, ваше скородие, прошу прощения — промашку я дал спервоначалу: на север, это точно, выть бы не следовало. Неудобно-с вышло.
Гости аж приседают, до того им понравилось. Налил командир полную стопку рома, поднес Митрию.
— Пей, бес. На этот раз прощаю. Вот только мамашу огорчил уж очень, сна ее надолго теперь лишил. Шутка ли сказать, приметы какие к ней прикручены…
— Никак нет. Не извольте беспокоиться: потолок и пожар при нас и останутся. А насчет черной воспы я им средствие на вокзале дал. Ежели они мозоль с Кушкиной пятки вырежут и в полночь его, в хлебный шарик закатамши, натощак съедят, никакая их воспа не возьмет…
Зареготали гости. Командир в ус ухмыльнулся:
— И что ж, поверила?
— Так точно. Полтинничек на чай дали-с. Ужли нашему орловскому способу ихней пензенской приметы не перешибить?