— Ох, пурга какая, спасе! — Петька! Эй, не завирайся! От чего тебя упас Золотой иконостас? Бессознательный ты, право, Рассуди, подумай здраво — Али руки не в крови Из-за Катькиной любви? — Шаг держи революцьонный! Близок враг неугомонный!
— Первая из них, — начал он всхлипывающим голосом и утирая кулаком будто бы слезы, — посвящена памяти моего благодетеля Ивана Алексеевича Мохова; вот нарисована его могила, а рядом с ней и могила madame Пиколовой. Петька Пиколов, супруг ее (он теперь, каналья, без просыпу день и ночь пьет), стоит над этими могилами пьяный, плачет и говорит к могиле жены: «Ты для меня трудилась на поле чести!..» — «А ты, — к могиле Ивана Алексеевича, — на поле труда и пота!»
— Ах, Петька, Петька! — говорил он, — дурной ты сын! нехороший! Ведь вот что набедокурил… ах-ах-ах! И что бы, кажется, жить потихоньку да полегоньку, смирненько да ладненько, с папкой да бабушкой-старушкой — так нет! Фу-ты! ну-ты! У нас свой царь в голове есть! своим умом проживем! Вот и ум твой! Ах, горе какое вышло!
— Ну да, я очень рад. Такое время. Не хозяйством же заниматься! Здесь только бороде и почет. Ты пойдешь… у тебя есть нюх. Но нельзя же все для себя. Молодежь должна и нашего брата старика поддержать… Сыновья мои для себя живут… От Ники всегда какое-нибудь внимание, хоть в малости. А уж Петька… Mon cher, je suis un père… [Дорогой мой, ведь я отец… (фр.).]
Затем остался Рудин, который, подобрав небольшую шайку «верных», на скорую руку устроил комитет общественного спасения и в полном его составе отправился агитировать страну в тот край, где помпадурствовал Петька Толстолобов.
— Нынче и дети-то словно не на радость, — продолжал он, — сперва латынь, потом солдатчина. Не там, так тут, а уж ремиза не миновать. А у меня Петька смерть как этой латыни боится.
Как-никак, а тот первый повинился ему. Ну, он расхититель сиротских денег, плут и даже поджигатель; но разве это мешало ему — Ваське Теркину — тому товарищу, пред которым Петька преклонялся в гимназии, быть великодушным?..
Петровна уж была-таки древняя старуха, да и удушье ее все мучило, а Петька с Егоркой были молодые ребятки и находились в ученье, один по башмачному мастерству, а другой в столярах.
— Ульяна, молчи, паскудница! — повторил Трофимыч. — Где это видано — разговаривать? А? Муж — глава; а она — разговаривать? Петька, не шевелись, убью!.. Вот часы!
Как изображу я вам, наконец, этих блестящих чиновных кавалеров, веселых и солидных, юношей и степенных, радостных и прилично туманных, курящих в антрактах между танцами в маленькой отдаленной зеленой комнате трубку и не курящих в антрактах трубки, — кавалеров, имевших на себе, от первого до последнего, приличный чин и фамилию, — кавалеров, глубоко проникнутых чувством изящного и чувством собственного достоинства; кавалеров, говорящих большею частию на французском языке с дамами, а если на русском, то выражениями самого высокого тона, комплиментами и глубокими фразами, — кавалеров, разве только в трубочной позволявших себе некоторые любезные отступления от языка высшего тона, некоторые фразы дружеской и любезной короткости, вроде таких, например: «что, дескать, ты, такой-сякой, Петька, славно польку откалывал», или: «что, дескать, ты, такой-сякой, Вася, пришпандорил-таки свою дамочку, как хотел».
И, совершенно довольный, Петька придвинул к себе тарелку и стал накладывать творогу. Кругом смеялись, а он старательно разминал ложкою творог с сахаром, как будто не о нем совсем шло дело.
Бессеменов(Елене медленно). Спасибо и вам, барыня! Теперь, стало быть, — пропал он! Ему бы учиться… а теперь… ловко! Хоть я это и чувствовал… (Злобно.) Поздравляю вас с добычей! Петька! Нет тебе благословенья! А ты… ты… поймала? Украла? Кошка… парш…
Хозяин хохотал во весь свой богатырский голос, держась за бока, раскачиваясь из стороны в сторону; ему вторил Петька, вертясь волчком на одном месте, и, наконец, красивая Роза пронзительно подвизгивала, хихикая себе под нос и утирая слезы смеха, выступившие ей на глаза.
Петька очень боялся идти в воду, но когда вошел, то не хотел вылезать из нее и делал вид, что плавает: поднимал нос и брови кверху, захлебывался и бил по воде руками, поднимая брызги.
И наконец замолчала совсем и молча, с дикой покорностью совалась из угла в угол, перенося с места на место одну и ту же вещь, ставя ее, снова беря — бессильная и в начавшемся бреду оторваться от печки. Дети были на огороде, пускали змея, и, когда мальчишка Петька пришел домой за куском хлеба, мать его, молчаливая и дикая, засовывала в потухшую печь разные вещи: башмаки, ватную рваную кофту, Петькин картуз. Сперва мальчик засмеялся, а потом увидел лицо матери и с криком побежал на улицу.
— Петя! Петька! — закричала она ему, — вези меня вниз. — Петя подбежал к ней и подставил спину. Она вскочила на него, обхватив его шею руками и он подпрыгивая побежал с ней. — Нет, не надо — остров Мадагаскар, — проговорила она и, соскочив с него, пошла вниз.
— Ишь, стервец, завел шарманку, Что ты, Петька, баба, что ль? — Верно, душу наизнанку Вздумал вывернуть? Изволь! — Поддержи свою осанку! — Над собой держи контроль!
Маленький кержачонок Петька Жигаль, как прозвали его школяры по отцу, оказался одним из первых, потому что уже выучился церковной печати еще в Самосадке у своих старух мастериц.
— Теперича, ежели Петенька и не шибко поедет, — опять начал Порфирий Владимирыч, — и тут к вечеру легко до станции железной дороги поспеет. Лошади у нас свои, не мученные, часика два в Муравьеве покормят — мигом домчат. А там — фиюю! пошла машина погромыхивать! Ах, Петька! Петька! недобрый ты! остался бы ты здесь с нами, погостил бы — право! И нам было бы веселее, да и ты бы — смотри, как бы ты здесь в одну неделю поправился!
Вот папенька Владимир Михайлович, в белом колпаке, дразнящийся языком и цитирующий Баркова; вот братец Степка-балбес и рядом с ним братец Пашка-тихоня; вот Любинька, а вот и последние отпрыски головлевского рода: Володька и Петька…
Сережа Быстрицын принадлежал к той блестящей плеяде моих однокашников, из которой потом вышли: Федя Кротиков, Митя Козелков, Петька Толстолобов и другие помпадуры, с которыми я уже имел случай познакомить читателя.
— A la fin ça devient monstrueux! [Это в конце концов становится чудовищным! (фр.)] — говорил он ей, — везде есть факты, даже Петька Толстолобов, Соломенный помпадур, — и тот нашел факт! И вдруг у одного меня — nenni! [Ничего! (фр.)] Кто ж этому поверит!
Петька принял это к сведению, и когда через несколько времени Филимонов, видимо, неудовлетворенный вполне беседой Петьки с медведем, приказал его высечь, то Петька, после первых же ударов, крикнул два слова, которые тотчас же заставили исполнителей барской воли прекратить наказание. Слова эти были роковые для того времени...
Петька рассказал, как плохо жить ему у господина, который хотя и богат, но очень скуп: кормит скверно, одевает плохо, нередко жалует побоями; воровство же с рук никогда не сходит: все побои да побои. Жаловаться некуда, в суде не послушают да еще выдерут плетьми или кнутом, и опять к господину.
«Что делать?» Петька засунул руки в карманы: пошарил и отыскал нехотя двадцать копеек. Находка эта вызвала в новых товарищах различные возгласы, и один из них счел необходимым даже сказать новому члену речь, в которой объяснил на мошенничестком языке всю суть их общества.
Товарищ Петьки ударил сторожа «лозой, чем воду носят». Сторож примолк, и они вошли к попу в дом. Пожива была небольшая: попадьи сарафан да поповский кафтан. Петька надел на себя кафтан и друзья пошли далее.
Произошло это потому, что когда во дворе Филимонова узнали о бегстве Петьки, которого помещик считал умершим с голода, то и решили доложить помещику, что Петька давно умер и похоронен, особенно если помещик взыщется не скоро об этой «собаке», как называл Филимонов Петра Ананьева.
Продавая краденые вещи, Петька скоро свел знакомство с кружками людей, отчетливо и серьезно занимавшихся исключительно приобретением чужой собственности.
Петька, между тем, был живехонек и здоровехонек и усердно изучал хитрую медицинскую науку под руководством немца Краузе, конечно, не по книгам, а со слов немецкого доктора. Наглядно изучал он приготовление снадобий из разного рода мушек, трав и кореньев, чем с утра до вечера занимался старик. Скоро Петр Ананьев оказался ему деятельным помощником: тер, толок, варил, сортировал травы и коренья, и удивлял «немца» русской смекалкой.
Наставник одобрил намерение, а Петька недолго думал. В ту же ночь обокрал он своего господина и с новым другом, который ждал его у ворот господского дома, отправились еще на промысел к соседу попу. Петька перелез через забор, отпер калитку и впустил товарища. Сторож на дворе закричал им.
Потом опять мелькнули в его воображении стройные ножки в розовых ботинках. Он посмотрел на единственный в «клоповнике» стол. Петька сидел в одной рубахе и наливал в стакан из штофа водку. Перед ним стоял студень с хреном.
— Спасибо за гостеприимство, — сказал Теркин, чувствуя, что имеет дело с барином не такого калибра, как „Петька“ Зверев. — А ежели не поладим, Павел Иларионович?
Чурилин вернулся от предводителя Зверева. Теркин, накануне перед тем, как лечь спать, рассудил это сделать. Этот „Петька“ был все же его товарищ. Может, он теперь — большая дрянь, но следовало оказать ему внимание, как местному предводителю.
Прежний гимназист „Петька“ был перед ним, — все тот же, блудливый и трусливый, точно кот, — испугавшийся вынутого им жребия — насолить учителю Перновскому. Жалости Теркин к нему не почувствовал, хотя дело шло, вероятно, о чем-нибудь поважнее перехвата тысячи рублей.