Какой сюрприз! Вместо уха Толина, под энергичными пальцами панны Ванды очутилось ухо случайно наклонившегося суфлера. Он возмущен. Панна Ванда сконфужена. Витя Толин подпрыгивает, обуреваемый неудержимым хохотом. Мы едва в состоянии удержаться от смеха.
Я, Витя, в душе весело засмеялся: мне представилась великолепнейшая комбинация, которую я разовью из создавшегося положения. Но ни один мускул не дрогнул на моем лице. Я, Артур, зловещим голосом проговорил...
Меня называли «Витя», папа выговаривал по-польски, и у него звучало «Виця»; так он всегда и в письмах ко мне писал мое имя. Ласкательно мама называла меня «Тюлька». Раз она так меня позвала, когда у нее сидела с визитом какая-то дама. Когда я ушел, дама сказала маме...
«Тебе сейчас хорошо. А что будет на том свете? Шалишь, грешишь, о смерти не думаешь… Тогда пожалеешь! Неужели не выгоднее как-нибудь уж потерпеть тут, на атом свете, — всего ведь несколько десятков лет. А зато там — безотменное блаженство на веки вечные, А то вдруг там тебе — ад! Ужаснейшие муки, — такие, какие даже представить себе трудно, — и навеки! Только подумать: на веки вечные!.. Эх-эх-эх! Не забывай этого, Витя! Пожалеешь, да поздно будет!»
Между тем Маша как раз загадала: если Витя сегодня придет, — значит, он меня, правда, любит, а не придет — значит, не любит. Я не пришел, и она в гневе сожгла мои волосы.
Я сказал: для меня этот мальчик теперь почти совсем чужой. Пожалуй, это не совсем верно. Не знаю, испытывают ли что-нибудь похожее другие, но у меня так: далеко в глубине души, в очень темном ее уголке, прячется сознание, что я все тот же мальчик Витя Смидович; а то, что я — «писатель», «доктор», что мне скоро шестьдесят лет, — все это только нарочно; немножко поскрести, — и осыплется шелуха, выскочит маленький мальчик Витя Смидович и захочет выкинуть какую-нибудь озорную штуку самого детского размаха.
— Ах, Витя, что вы говорите! Напротив, мне очень ловко с вами танцевать и очень приятно: вы так твердо и уверенно кружите даму au rebours, устремляетесь в самую толкотню и никогда никого не заденете. Совсем какое-то особенное чувство: вполне вам доверяешься и ничего с вами не боишься.
Я формулировал это весьма вызывающее: «Да, значит, тогда я пророк!» Но я нисколько не сомневался, что враждебная сила ни за что не потерпит, чтобы я, Витя Смидович, вдруг оказался пророком. Вроде Исайи или Иеремии! Да ведь и, правда, странно бы: пророки Исайя, Иезекииль, Илия, Елисей, Витя Смидович. Ни за что бы судьба этого не допустила! Назло мне, она возьмет и все сделает как раз наоборот.
— Удивительно есть прекрасный один псалом. Хвалебная песнь Давида. «Живущий под кровом всевышнего под сенью всемогущего покоится, говорит господу: прибежище мое и защита моя, бог мой, на кого я уповаю! Не убоишься ужасов в ночи, язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень»… Витя! Ты не заметил, — как будто в тех кустах мелькнули зеленые огоньки?
По-прежнему я был учителем и кумиром моей «девичьей команды». Она состояла из родных моих сестер, «белых Смидовичей» — Юли, Мани, Лизы, и «черных» — Ольги и Инны. Брат этих последних, Витя Малый, убоялся бездны классической премудрости, вышел из шестого класса гимназии и учился в Казанском юнкерском училище. Дома бывал редко, и я его, при приездах своих на каникулы, не встречал. Подросли и тоже вошли в мою команду гимназист-подросток Петр и тринадцати-четырнадцатилетняя гимназисточка Маруся — «черные».
— На окне лежал мои серебряный наперсток. Когда я увидела, что Витя держится за голову, я поверила, что он, правда, расшибся. И я подумала: вот бы было хорошо, если бы его слезинка упала в мой наперсток! Как бы я тогда этот наперсток берегла!
Однажды затеялся в одном доме, где Виктор Павлыч давал уроки, театр; его пригласили; сначала Анна Сидоровна — ничего: была даже рада и очень смеялась, когда ее Витя играл какого-то старика; одно только ей не понравилось, что он, по ходу пиесы, поцеловался с одной дамой, игравшей его племянницу.
— Бор-Ростовский! Витя! Доктор Чахов! Манечка! — кричу я… — Ради Бога, за мною! Ради Бога, ко мне! Цыгане, понимаете ли, цыгане… Там, в поле… за Сиверской…
Пока я и Витя Толин дожидаемся поднятия занавеса и стоим уже готовые к выходу, Томилин, в своем форменном костюме почтальона, торжественно выходит на сцену и, убрав в люк суфлерскую будку на глазах всей публики, закрывает люк и трижды стучит по крышке молотком.
Публика нарядная, «бенефисная», привлеченная музыкой, начала стекаться уже с семи часов и занимать места в партере и ложах, которые Витя с Бор-Ростовским, Бековым и Чарышевым обвили длинными змеями хвойных и лиственных гирлянд.
Мой ребенок вот уже третью неделю борется между жизнью и смертью. Мой маленький обожаемый принц! Я неотступно с ним. Я и Матреша. Когда я иду репетировать или играть, меня сменяет кто-либо из свободных членов труппы: Манечка, Людмила, Витя, Чахов, Ольга Федоровна, сама Евгения Львовна — все они, все они незаменимые друзья и сиделки.
Семья у них тоже, как у нас, была большая — семь человек детей. Две старшие девочки, Оля и Инна, были года на три, на четыре моложе меня, потом шел сын Викентий, мой тезка; меня звали Витя-Большой, его Витя-Малый. Дальше шла мелюзга, которою я еще не интересовался.
Сколько тут было боев с поляками, сколько посечено казацкими шашками ляшских голов! Я был Тарас Бульба, Витя-Малый — Кукубенко, невидимо присутствовали и Остап, и Андрий, и Мосий Шило, и Демид Попович. У нас были вырезанные мною из дерева шашки, ружья, кинжалы. Мы бешено врубались в крапиву и прокладывали себе дорогу сквозь гущу ляхов и лихо сбивали головы их начальникам, — красноголовым репейникам-татарникам.