Борис. Воспитывали нас родители в Москве хорошо, ничего для нас не жалели. Меня отдали в Коммерческую академию, а сестру в пансион, да оба вдруг и умерли в холеру; мы с сестрой сиротами и остались. Потом мы слышим, что и бабушка здесь умерла и оставила завещание, чтобы дядя нам выплатил часть, какую следует, когда мы придем в совершеннолетие, только с условием.
— Я не спрашиваю — кто, я спрашиваю — за что? И я надеюсь, Борис, что ты не знаешь, что такое революционеры, социалисты и кому они служат. Возьми еще брусники, Матвей!
Судьба меня баловала и балует. Родные, которых ты теперь за меня оберегаешь, в продолжение 1/4века заставляют меня забывать, что я не с ними: постоянные попечения. Я иногда просто таю в признательном чувстве. Вы, добрые люди, тоже в нем не забыты — Борис уже не раз слышал, сколько я ему благодарен.
— Сейчас приезжал ко мне Борис Николаевич Фатеев и известил меня, что жена его снова бежала от него и ныне пребывает в Москве, у тебя в доме, находясь с тобой в близком сожительстве.
За время существования «Курьера» многие русские писатели, ставшие известными впоследствии, в нем начинали свои работы: Леонид Андреев, Борис Зайцев, Георгий Чулков, Гусев-Оренбургский, Е. Гославский.
— Мне же раскаяться? Нет! — воскликнул Аггей Никитич. — «Довольно мне пред гордою полячкой унижаться!» [«Довольно мне пред гордою полячкой унижаться!» — неточная цитата из трагедии А.С.Пушкина «Борис Годунов».] — продекламировал он, переврав немного, из «Сцены у фонтана».
— Грех было бы мне винить тебя, Борис Федорыч. Не говорю уже о себе; а сколько ты другим добра сделал! И моим ребятам без тебя, пожалуй, плохо пришлось бы. Недаром и любят тебя в народе. Все на тебя надежду полагают; вся земля начинает смотреть на тебя!
«Упокоев», которыми соблазнил нас Борис, к нашим услугам, впрочем, не оказалось. Встретившая нас в верхних сенях баба, а затем и сам Петр Иванович Гусев — атлетического роста мужчина с окладистою бородой — ласковым голосом и с честнейшим видом объявил нам, что в «упокоях» переделываются печи и ночевать там невозможно, но что в зале преотлично и чай кушать и опочивать можно на диванах.
— Ах, голубчик, что значит один исправленный череп? Подумайте-ка, сколько ртов вы кормите и скольким рукам даете работу. Еще в истории Иловайского сказано, что «царь Борис, желая снискать расположение народных масс, предпринимал в голодные годы постройку общественных зданий». Что-то в этом роде… Вот вы и посчитайте, какую колоссальную сумму пользы вы…
— Ну, однако, нет, Борис, — начал Ратмиров, обменявшись взглядом с женою, шалость шалостью, а это преувеличение. Прогресс — это есть проявление жизни общественной, вот что не надо забывать; это симптом. Тут надо следить.
При первом свидании с Катериной, когда она говорит о том, что ее ждет за это, Борис прерывает ее словами: «Ну что об этом думать, благо нам теперь хорошо».
Театр был действительно его университетом: увидел, например, Вася драму «Борис Годунов» на сцене — сейчас Пушкина купил. После «Гамлета» — Шекспира выписал, после «Разбойников» — Шиллера приобрел и читал, читал.
Борис Петрович встал и, качаясь на ногах, последовал за нею; раскаленные щеки его обнаруживали преступное желание, и с дрожащих губ срывались несвязные слова, но слишком ясные для окружающих.
Министры его, Лев Кириллович Нарышкин и князь Борис Алексеевич Голицын, нарочно должны были ехать в Переяславль, чтобы убедить Петра в необходимости обычной аудиенции, для избежания ссоры с шахом.
На первом месте, подле хозяина, сел тесть его, князь Борис Алексеевич Лыков, семидесяти-летний боярин; прочие гости, наблюдая старшинство рода, и тем поминая счастливые времена местничества, сели — мужчины по одной стороне, женщины по другой; — на конце заняли свои привычные места: барская барыня, в старинном шушуне и кичке; карлица, тридцати-летняя малютка, чопорная и сморщенная, и пленный швед, в синем поношенном мундире.
Древний ткач Борис Морозов, маленький, хилый старичок, с восковым личиком, уютно спрятанным в седой, позеленевшей бороде, белый весь и вымытый, как покойник, встал, опираясь о плечо старшего сына, мужика лет шестидесяти, и люто кричал, размахивая костяной, без мяса, рукою...
Почти ежедневно через залу, где мы играли, в кабинет к отцу проходил с бумагами его секретарь, Борис Антонович Овсяников. Часто последний обращался ко мне, обещая сделать превосходную игрушку — беговые санки, и впоследствии я не мог видеть Бориса Антоновича без того, чтобы не спросить: «Скоро ли будут готовы санки?» На это следовали ответы, что вот только осталось выкрасить, а затем высушить, покрыть лаком, обить сукном и т. д. Явно, что санки существовали только на словах.
— Стой, молодец! — произнес вдруг целовальник, удерживая бродягу. — Как же ты говорил мне, вы с заработок шли… а вот он его видел (тут Борис указал на ростовца и потом на Антона) с лошадью на ярманке… и сказывал, мужик пахатный… помнится, еще из ближайшей деревни…
В таких высоких литературных произведениях, как «Горе от ума», как «Борис Годунов» Пушкина и некоторых других, исполнение должно быть не только сценическое, но наиболее литературное, как исполнение отличным оркестром образцовой музыки, где безошибочно должна быть сыграна каждая музыкальная фраза и в ней каждая нота.
Изумителен и непонятен был нам г. Вельтман, доказывавший, что славянские государства процветали уже задолго до троянской войны и что Борис Годунов был дядя царя Федора Ивановича.
— А разве всем быть таким, как твой Борис? Небось не за доброго человека она идет, что ли?.. Григорий забубенный разве какой парень?.. Полно же, Акулька! В семью идешь ты богатую… У Силантия-то в доме всякого жита по лопате… чего рюмишься?.. Коли уж быть тебе за Григорьем, так ступай; что вой, что не вой — все одно.
— Оставь, Борис, — сказал он нехотя Самойленке, — видишь, у него не вытанцовывается. И, кроме того, как ты сам знаешь, история нам не дает здесь прямых указаний… Вопрос… мм… спорный…
— Все, как было, — сказала Вера, оглядываясь. — В последний раз я была здесь еще девочкой, лет десять назад. Помню, выезжал за мной тогда старик Борис. Что, он жив еще?
Оставшись наедине с Степаном Петровичем, Борис Андреич дал себе слово объясниться с ним потолковее и, по мере возможности, приготовить его к столь неожиданному предложению; но на деле оно оказалось еще труднее, чем с Верочкой.
В атмосфере буйно-радостной и напряженно-страдающей жизни, которою трепещет «Война и мир», Борис вызывает прямо недоумение: для чего это замораживание бьющих в душе ключей жизни, для чего эта мертвая карьера? Каким-то недоразумением кажется это, каким-то непонятным безумием. Как в восьмидесятых годах Толстой писал в дневнике: «Все устраиваются, — когда же начнут жить? Все не для того, чтобы жить, а для того, что так люди. Несчастные. И нет жизни».
Потом, как-то странно нараспев, читал стихи Борис, племянник Мириманова. И стихи все были такие же, говорившие о легком, бездумном веселье, праздной и богатой жизни, утонченно-сладострастном соприкосновении мужчин и женщин.
Тянет его к этой женщине не то что как истого распутника или хищного зверя, но и не так, чтобы Борис Петрович его похвалил, при всей своей доброте и терпимости.
Программа эта вызвала целую бурю, и я до сих пор удивляюсь, как мне удалось ее провести. Сергеев-Ценский с возмущением писал: «Это значит, — хочешь, не хочешь, а ходи весело?» Борис Зайцев иронически спрашивал...
— На теперешний аршин нельзя мерить, Борис Петрович. Теперь мы так думаем, а тогда совсем иначе думали… Теперь я ей, может быть, и тысячу рублей дал бы, а тогда и те десять… не задаром отдал. Скверная история! Забыть надо… Но вот и приехали…
— Беда! Целое наставление мне прочел. Точно Борис Годунов последний монолог… Пожалуйте нам карты… Маленький пикетец соорудим… Я еще поспею в суд… Ах, барыня вы милая!
Чего не натерпелись князь Борис Алексеич с княгиней, ехавши по Заборью! Он, голову повеся, молча сидел, княгиня со слезами на глазах, кротко, приветно всем улыбалась. На приветы ее встречные ругали ее ругательски. Мальчишек сотни полторы с села согнали: бегут за молодыми господами, «у-у!» кричат, языки им высовывают.
Кровь русская, о Курбский, потечет! // Вы за царя подъяли меч, вы чисты. // Я ж вас веду на братьев; я Литву // Позвал на Русь, я в красную Москву // Кажу врагам заветную дорогу!.. // Но пусть мой грех падет не на меня — // А на тебя, Борис-цареубийца! — // Вперед!
Конфетки — но страшные, пилюли — но серебряные, серебряные съедобные бусы, которые она почему-то так же тайно — загораживаясь спиной и лбом в комод — глотала, как я — лбом в шкаф — «Жемчужины русской поэзии». Однажды меня озарило, что пилюли — ядовитые и что она хочет умереть. От любви, конечно. Потому что ей не дают выйти замуж — за Борис-Иваныча или Альсан-Палча? Или за Стратонова? Или за Айналова? Потому что ее хотят выдать замуж за Михаил-Иваныча Покровского!
Рядом с Шекспиром можно было в один сезон видеть решительно все вещи немецкого классического репертуара — от Лессинга до Геббеля. Только в Вене я увидал гетевского"Геца фон Берлихингена" — эту первую более художественную попытку немецкой сцены в шекспировском театре, сыгравшую такую же роль, как наш"Борис Годунов", также продукт поклонения Пушкина великому Уильяму.