Неточные совпадения
— Кому наука в пользу, а у кого только ум путается. Сестра — женщина непонимающая, норовит все по-благородному и хочет, чтоб из Егорки ученый вышел, а
того не понимает, что я и при своих занятиях мог бы Егорку навек осчастливить. Я это к
тому вам объясняю, что ежели все пойдут в ученые да в благородные, тогда некому
будет торговать и хлеб сеять. Все с голоду поумирают.
— Дениска, где ты там! Поди
ешь! — сказал Кузьмичов, глубоко вздыхая и
тем давая знать, что он уже наелся.
Увидел он
то же самое, что видел и до полудня: равнину, холмы, небо, лиловую даль; только холмы стояли поближе да не
было мельницы, которая осталась далеко назади.
Машинально Егорушка подставил рот под струйку, бежавшую из трубочки; во рту его стало холодно, и запахло болиголовом;
пил он сначала с охотой, потом через силу и до
тех пор, пока острый холод изо рта не побежал по всему телу и пока вода не полилась по сорочке.
Песня, тихая, тягучая и заунывная, похожая на плач и едва уловимая слухом, слышалась
то справа,
то слева,
то сверху,
то из-под земли, точно над степью носился невидимый дух и
пел.
Отсюда он поглядел во все стороны и нашел
того, кто
пел.
Пела все
та же голенастая баба за бугром в поселке.
То, что увидел он,
было так неожиданно, что он немножко испугался.
Всякому взрослому при виде
того искреннего увлечения, с каким он резвился в обществе малолетков, трудно
было удержаться, чтобы не проговорить: «Этакая дубина!» Дети же во вторжении большого кучера в их область не видели ничего странного; пусть играет, лишь бы не дрался!
Тот очень равнодушно, точно давно уже
был знаком с Дениской, задвигал своими большими, похожими на забрало челюстями и отъел мухе живот.
Через минуту бричка тронулась в путь. Точно она ехала назад, а не дальше, путники видели
то же самое, что и до полудня. Холмы все еще тонули в лиловой дали, и не
было видно их конца; мелькал бурьян, булыжник, проносились сжатые полосы, и все
те же грачи да коршун, солидно взмахивающий крыльями, летали над степью. Воздух все больше застывал от зноя и тишины, покорная природа цепенела в молчании… Ни ветра, ни бодрого, свежего звука, ни облачка.
Стены
были серы, потолок и карнизы закопчены, на полу тянулись щели и зияли дыры непонятного происхождения (думалось, что их пробил каблуком все
тот же силач), и казалось, если бы в комнате повесили десяток ламп,
то она не перестала бы
быть темной.
Сделав около стола свое дело, он пошел в сторону и, скрестив на груди руки, выставив вперед одну ногу, уставился своими насмешливыми глазами на о. Христофора. В его позе
было что-то вызывающее, надменное и презрительное и в
то же время в высшей степени жалкое и комическое, потому что чем внушительнее становилась его поза,
тем ярче выступали на первый план его короткие брючки, куцый пиджак, карикатурный нос и вся его птичья, ощипанная фигурка.
Ничего я в этих делах не понимаю!» То-то вот и
есть.
Выпив молча стаканов шесть, Кузьмичов расчистил перед собой на столе место, взял мешок,
тот самый, который, когда он спал под бричкой, лежал у него под головой, развязал на нем веревочку и потряс им. Из мешка посыпались на стол пачки кредитных бумажек.
В другое время такая масса денег,
быть может, поразила бы Егорушку и вызвала его на размышления о
том, сколько на эту кучу можно купить бубликов, бабок, маковников; теперь же он глядел на нее безучастно и чувствовал только противный запах гнилых яблок и керосина, шедший от кучи.
— Ваш Михайло Тимофеич человек непонимающий, — говорил вполголоса Кузьмичов, — не за свое дело берется, а вы понимаете и можете рассудить. Отдали бы вы мне, как я говорил, вашу шерсть и ехали бы себе назад, а я б вам, так и
быть уж, дал бы по полтиннику поверх своей цены, да и
то только из уважения…
— Что я поделываю? — переспросил Соломон и пожал плечами. —
То же, что и все… Вы видите: я лакей. Я лакей у брата, брат лакей у проезжающих, проезжающие лакеи у Варламова, а если бы я имел десять миллионов,
то Варламов
был бы у меня лакеем.
— Почему? А потому, что нет такого барина или миллионера, который из-за лишней копейки не стал бы лизать рук у жида пархатого. Я теперь жид пархатый и нищий, все на меня смотрят, как на собаку, а если б у меня
были деньги,
то Варламов передо мной ломал бы такого дурака, как Мойсей перед вами.
Егорушка встряхнул головой и поглядел вокруг себя; мельком он увидел лицо Соломона и как раз в
тот момент, когда оно
было обращено к нему в три четверти и когда тень от его длинного носа пересекла всю левую щеку; презрительная улыбка, смешанная с этою тенью, блестящие, насмешливые глаза, надменное выражение и вся его ощипанная фигурка, двоясь и мелькая в глазах Егорушки, делали его теперь похожим не на шута, а на что-то такое, что иногда снится, — вероятно, на нечистого духа.
Ему известно
было, что Варламов имеет несколько десятков тысяч десятин земли, около сотни тысяч овец и очень много денег; об его образе жизни и занятиях Егорушке
было известно только
то, что он всегда «кружился в этих местах» и что его всегда ищут.
Его сонный мозг совсем отказался от обыкновенных мыслей, туманился и удерживал одни только сказочные, фантастические образы, которые имеют
то удобство, что как-то сами собой, без всяких хлопот со стороны думающего, зарождаются в мозгу и сами — стоит только хорошенько встряхнуть головой — исчезают бесследно; да и все, что
было кругом, не располагало к обыкновенным мыслям.
Направо темнели холмы, которые, казалось, заслоняли собой что-то неведомое и страшное, налево все небо над горизонтом
было залито багровым заревом, и трудно
было понять,
был ли
то где-нибудь пожар, или же собиралась восходить луна.
А
то, бывало, едешь мимо балочки, где
есть кусты, и слышишь, как птица, которую степняки зовут сплюком, кому-то кричит: «Сплю! сплю! сплю!», а другая хохочет или заливается истерическим плачем — это сова.
Все представляется не
тем, что оно
есть.
Тех, кто
был дальше, Егорушка уже не разглядывал. Он лег животом вниз, расковырял в тюке дырочку и от нечего делать стал вить из шерсти ниточки. Старик, шагавший внизу, оказался не таким строгим и серьезным, как можно
было судить по его лицу. Раз начавши разговор, он уж не прекращал его.
— Учиться? Ага… Ну, помогай царица небесная. Так. Ум хорошо, а два лучше. Одному человеку бог один ум дает, а другому два ума, а иному и три… Иному три, это верно… Один ум, с каким мать родила, другой от учения, а третий от хорошей жизни. Так вот, братуша, хорошо, ежели у которого человека три ума.
Тому не
то что жить, и помирать легче. Помирать-то… А помрем все как
есть.
Быть может, он говорил только для
того, чтобы теперь утром после ночи, проведенной в молчании, произвести вслух проверку своим мыслям: все ли они дома?
Емельян в рыжем пальто стал между Пантелеем и Васей и замахал рукой, как будто
те собирались
петь. Помахав немножко, он опустил руку и безнадежно крякнул.
— Пятнадцать лет
был в певчих, во всем Луганском заводе, может, ни у кого такого голоса не
было, а как, чтоб его шут, выкупался в третьем году в Донце, так с
той поры ни одной ноты не могу взять чисто. Глотку застудил. А мне без голосу все равно, что работнику без руки.
Он
был занят своими мыслями и, если бы не Вася,
то не заметил бы присутствия Егорушки.
Опуская в колодец свое ведро, чернобородый Кирюха лег животом на сруб и сунул в темную дыру свою мохнатую голову, плечи и часть груди, так что Егорушке
были видны одни только его короткие ноги, едва касавшиеся земли; увидев далеко на дне колодца отражение своей головы, он обрадовался и залился глупым, басовым смехом, а колодезное эхо ответило ему
тем же; когда он поднялся, его лицо и шея
были красны, как кумач.
Опять
та же сила, не давая ему коснуться дна и
побыть в прохладе, понесла его наверх, он вынырнул и вздохнул так глубоко, что стало просторно и свежо не только в груди, но даже в животе.
Лицо у него
было серьезное, строгое, глядел он на воду сердито, как будто собирался выбранить ее за
то, что она когда-то простудила его в Донце и отняла у него голос.
Люди, поющие в хоре тенором или басом, особенно
те, которым хоть раз в жизни приходилось дирижировать, привыкают смотреть на мальчиков строго и нелюдимо. Эту привычку не оставляют они и потом, переставая
быть певчими. Обернувшись к Егорушке, Емельян поглядел на него исподлобья и сказал...
От каши пахло рыбной сыростью,
то и дело среди пшена попадалась рыбья чешуя; раков нельзя
было зацепить ложкой, и обедавшие доставали их из котла прямо руками; особенно не стеснялся в этом отношении Вася, который мочил в каше не только руки, но и рукава.
А какие в
то время
были купцы, какая рыба, как все
было дешево!
— Да, убили… — сказал нехотя Дымов. — Купцы, отец с сыном, ехали образа продавать. Остановились тут недалече в постоялом дворе, что теперь Игнат Фомин держит. Старик
выпил лишнее и стал хвалиться, что у него с собой денег много. Купцы, известно, народ хвастливый, не дай бог… Не утерпит, чтоб не показать себя перед нашим братом в лучшем виде. А в
ту пору на постоялом дворе косари ночевали. Ну, услыхали это они, как купец хвастает, и взяли себе во внимание.
— Да, — продолжал он, зевая. — Все ничего
было, а как только купцы доехали до этого места, косари и давай чистить их косами. Сын, молодец
был, выхватил у одного косу и тоже давай чистить… Ну, конечно,
те одолели, потому их человек восемь
было. Изрезали купцов так, что живого места на теле не осталось; кончили свое дело и стащили с дороги обоих, отца на одну сторону, а сына на другую. Супротив этого креста на
той стороне еще другой крест
есть… Цел ли — не знаю… Отсюда не видать.
Будь забор, через забор перелезть можно, а
то двор крытый!..
Так
тому и
быть, не я первый, не я последний; много уже нашего брата-купца на постоялых дворах перерезано.
Он деток своих вспоминает, я в
ту пору еще молодой
был, жить хотел…
Все может
быть, но странно одно, что теперь и во всю дорогу он, когда приходилось рассказывать, отдавал явное предпочтение вымыслам и никогда не говорил о
том, что
было пережито.
Теперь Егорушка все принимал за чистую монету и верил каждому слову, впоследствии же ему казалось странным, что человек, изъездивший на своем веку всю Россию, видевший и знавший многое, человек, у которого сгорели жена и дети, обесценивал свою богатую жизнь до
того, что всякий раз, сидя у костра, или молчал, или же говорил о
том, чего не
было.
Жизнь страшна и чудесна, а потому какой страшный рассказ ни расскажи на Руси, как ни украшай его разбойничьими гнездами, длинными ножиками н чудесами, он всегда отзовется в душе слушателя
былью, и разве только человек, сильно искусившийся на грамоте, недоверчиво покосится, да и
то смолчит.
Это
была улыбка необыкновенно добрая, широкая и мягкая, как у разбуженного ребенка, одна из
тех заразительных улыбок, на которые трудно не ответить тоже улыбкой.
Незнакомец положил около костра
то, что держал в руках — это
была убитая дрохва, — и еще раз поздоровался.
Незнакомец не слышал вопроса; он не ответил и даже не взглянул на Дымова. Вероятно, этот улыбающийся человек не чувствовал и вкуса каши, потому что жевал как-то машинально, лениво, поднося ко рту ложку
то очень полную,
то совсем пустую. Пьян он не
был, но в голове его бродило что-то шальное.
Константин махнул рукой и покрутил головою; он хотел продолжать думать, но радость, которою светилось лицо его, мешала ему. Он, точно ему неудобно
было сидеть, принял другую позу, засмеялся и опять махнул рукой. Совестно
было выдавать чужим людям свои приятные мысли, но в
то же время неудержимо хотелось поделиться радостью.
А костер уже потухал. Свет уже не мелькал, а красное пятно сузилось, потускнело… И чем скорее догорал огонь,
тем виднее становилась лунная ночь. Теперь уж видно
было дорогу во всю ее ширь, тюки, оглобли, жевавших лошадей; на
той стороне ясно вырисовывался другой крест…