Неточные совпадения
От быстрой езды
его красная рубаха пузырем вздувалась на спине и новая ямщицкая шляпа с павлиньим пером то и дело сползала на затылок.
Но прошло немного времени, роса испарилась, воздух застыл, и обманутая степь приняла свой унылый июльский вид. Трава поникла, жизнь замерла. Загорелые холмы, буро-зеленые, вдали лиловые, со своими покойными, как тень, тонами, равнина с туманной далью и опрокинутое над
ними небо, которое в степи, где нет лесов и высоких гор, кажется страшно глубоким и прозрачным, представлялись теперь бесконечными, оцепеневшими
от тоски…
Как душно и уныло! Бричка бежит, а Егорушка видит все одно и то же — небо, равнину, холмы… Музыка в траве приутихла. Старички улетели, куропаток не видно. Над поблекшей травой,
от нечего делать, носятся грачи; все
они похожи друг на друга и делают степь еще более однообразной.
Казалось, что и хорошая, веселая мысль застыла в
его мозгу
от жары…
Все
они, необыкновенно злые, с мохнатыми паучьими мордами и с красными
от злобы глазами, окружили бричку и, ревниво толкая друг друга, подняли хриплый рев.
Путники расположились у ручья отдыхать и кормить лошадей. Кузьмичов, о. Христофор и Егорушка сели в жидкой тени, бросаемой бричкою и распряженными лошадьми, на разостланном войлоке и стали закусывать. Хорошая, веселая мысль, застывшая
от жары в мозгу о. Христофора, после того как
он напился воды и съел одно печеное яйцо, запросилась наружу.
Он ласково взглянул на Егорушку, пожевал и начал...
Он покрутил головой и засмеялся
от умиления.
Отец Христофор снял рясу, пояс и кафтан, и Егорушка, взглянув на
него, замер
от удивления.
От нечего делать Егорушка поймал в траве скрипача, поднес
его в кулаке к уху и долго слушал, как тот играл на своей скрипке.
Егорушка послушал немного, и
ему стало казаться, что
от заунывной, тягучей песни воздух сделался душнее, жарче и неподвижнее…
Больше мальчики не сказали друг другу ни слова. Помолчав еще немного и не отрывая глаз
от Егорушки, таинственный Тит задрал вверх одну ногу, нащупал пяткой точку опоры и взобрался на камень; отсюда
он, пятясь назад и глядя в упор на Егорушку, точно боясь, чтобы тот не ударил
его сзади, поднялся на следующий камень и так поднимался до тех пор, пока совсем не исчез за верхушкой бугра.
Отец Христофор проснулся с такою же улыбкою, с какою уснул. Лицо
его от сна помялось, поморщилось и, казалось, стало вдвое меньше. Умывшись и одевшись,
он не спеша вытащил из кармана маленький засаленный псалтирь и, став лицом к востоку, начал шепотом читать и креститься.
Через минуту бричка тронулась в путь. Точно она ехала назад, а не дальше, путники видели то же самое, что и до полудня. Холмы все еще тонули в лиловой дали, и не было видно
их конца; мелькал бурьян, булыжник, проносились сжатые полосы, и все те же грачи да коршун, солидно взмахивающий крыльями, летали над степью. Воздух все больше застывал
от зноя и тишины, покорная природа цепенела в молчании… Ни ветра, ни бодрого, свежего звука, ни облачка.
А вот, встревоженный вихрем и не понимая, в чем дело, из травы вылетел коростель.
Он летел за ветром, а не против, как все птицы;
от этого
его перья взъерошились, весь
он раздулся до величины курицы и имел очень сердитый, внушительный вид. Одни только грачи, состарившиеся в степи и привыкшие к степным переполохам, покойно носились над травой или же равнодушно, ни на что не обращая внимания, долбили своими толстыми клювами черствую землю.
Одет
он был в поношенный черный сюртук, который болтался на
его узких плечах, как на вешалке, и взмахивал фалдами, точно крыльями, всякий раз, как Мойсей Мойсеич
от радости или в ужасе всплескивал руками.
Мойсей Мойсеич, узнав приехавших, сначала замер
от наплыва чувств, потом всплеснул руками и простонал. Сюртук
его взмахнул фалдами, спина согнулась в дугу, и бледное лицо покривилось такой улыбкой, как будто видеть бричку для
него было не только приятно, но и мучительно сладко.
Его длинный нос, жирные губы и хитрые выпученные глаза, казалось, были напряжены
от желания расхохотаться.
В другое время такая масса денег, быть может, поразила бы Егорушку и вызвала
его на размышления о том, сколько на эту кучу можно купить бубликов, бабок, маковников; теперь же
он глядел на нее безучастно и чувствовал только противный запах гнилых яблок и керосина, шедший
от кучи.
Он вошел в небольшую комнатку, где, прежде чем
он увидел что-нибудь, у
него захватило дыхание
от запаха чего-то кислого и затхлого, который здесь был гораздо гуще, чем в большой комнате, и, вероятно, отсюда распространялся по всему дому.
Немного погодя Егорушка сквозь полусон слышал, как Соломон голосом глухим и сиплым
от душившей
его ненависти, картавя и спеша, заговорил об евреях: сначала говорил
он правильно, по-русски, потом же впал в тон рассказчиков из еврейского быта и стал говорить, как когда-то в балагане, с утрированным еврейским акцентом.
У порога дома Егорушка увидел новую, роскошную коляску и пару черных лошадей. На козлах сидел лакей в ливрее и с длинным хлыстом в руках. Провожать уезжающих вышел один только Соломон. Лицо
его было напряжено
от желания расхохотаться;
он глядел так, как будто с большим нетерпением ждал отъезда гостей, чтобы вволю посмеяться над
ними.
Его сонный мозг совсем отказался
от обыкновенных мыслей, туманился и удерживал одни только сказочные, фантастические образы, которые имеют то удобство, что как-то сами собой, без всяких хлопот со стороны думающего, зарождаются в мозгу и сами — стоит только хорошенько встряхнуть головой — исчезают бесследно; да и все, что было кругом, не располагало к обыкновенным мыслям.
Оно страшно, красиво и ласково, глядит томно и манит к себе, а
от ласки
его кружится голова.
Егорушка слез с передка. Несколько рук подхватило
его, подняло высоко вверх, и
он очутился на чем-то большом, мягком и слегка влажном
от росы. Теперь
ему казалось, что небо было близко к
нему, а земля далеко.
Пальто и узелок, подброшенные снизу, упали возле Егорушки.
Он быстро, не желая ни о чем думать, положил под голову узелок, укрылся пальто и, протягивая ноги во всю длину, пожимаясь
от росы, засмеялся
от удовольствия.
Заскрипел самый передний воз, за
ним другой, третий… Егорушка почувствовал, как воз, на котором
он лежал, покачнулся и тоже заскрипел. Обоз тронулся. Егорушка покрепче взялся рукой за веревку, которою был перевязан тюк, еще засмеялся
от удовольствия, поправил в кармане пряник и стал засыпать так, как
он обыкновенно засыпал у себя дома в постели…
Заметив, что Егорушка проснулся,
он поглядел на
него и сказал, пожимаясь, как
от мороза...
Тех, кто был дальше, Егорушка уже не разглядывал.
Он лег животом вниз, расковырял в тюке дырочку и
от нечего делать стал вить из шерсти ниточки. Старик, шагавший внизу, оказался не таким строгим и серьезным, как можно было судить по
его лицу. Раз начавши разговор,
он уж не прекращал
его.
Он пил со смехом, часто отрываясь
от ведра и рассказывая Кирюхе о чем-тo смешном, потом повернулся и громко, на всю степь, произнес штук пять нехороших слов.
Его шальной насмешливый взгляд скользил по дороге, по обозу и по небу, ни на чем не останавливался и, казалось, искал, кого бы еще убить
от нечего делать и над чем бы посмеяться.
Стоило
ему только вглядеться вдаль, чтобы увидеть лисицу, зайца, дрохву или другое какое-нибудь животное, держащее себя подальше
от людей.
Подводчик Степка, на которого только теперь обратил внимание Егорушка, восемнадцатилетний мальчик хохол, в длинной рубахе, без пояса и в широких шароварах навыпуск, болтавшихся при ходьбе, как флаги, быстро разделся, сбежал вниз по крутому бережку и бултыхнулся в воду.
Он раза три нырнул, потом поплыл на спине и закрыл
от удовольствия глаза. Лицо
его улыбалось и морщилось, как будто
ему было щекотно, больно и смешно.
В жаркий день, когда некуда деваться
от зноя и духоты, плеск воды и громкое дыхание купающегося человека действуют на слух, как хорошая музыка. Дымов и Кирюха, глядя на Степку, быстро разделись и, один за другим, с громким смехом и предвкушая наслаждение, попадали в воду. И тихая, скромная речка огласилась фырканьем, плеском и криком. Кирюха кашлял, смеялся и кричал так, как будто
его хотели утопить, а Дымов гонялся за
ним и старался схватить
его за ногу.
Потом, чтобы взять
от воды все, что только можно взять,
он позволял себе всякую роскошь: лежал на спине и нежился, брызгался, кувыркался, плавал и на животе, и боком, и на спине, и встоячую — как хотел, пока не утомился.
Скоро вернулся Степка с бреднем. Дымов и Кирюха
от долгого пребывания в воде стали лиловыми и охрипли, но за рыбную ловлю принялись с охотой. Сначала
они пошли по глубокому месту, вдоль камыша; тут Дымову было по шею, а малорослому Кирюхе с головой; последний захлебывался и пускал пузыри, а Дымов, натыкаясь на колючие корни, падал и путался в бредне, оба барахтались и шумели, и из
их рыбной ловли выходила одна шалость.
Они забрели
от подвод шагов на триста; видно было, как
они, молча и еле двигая ногами, стараясь забирать возможно глубже и поближе к камышу, волокли бредень, как
они, чтобы испугать рыбу и загнать ее к себе в бредень, били кулаками по воде и шуршали в камыше.
От камыша
они шли к другому берегу, тащили там бредень, потом с разочарованным видом, высоко поднимая колена, шли обратно к камышу.
Егорушке стало скучно возле
него. Да и рыбная ловля уже кончилась.
Он прошелся около возов, подумал и
от скуки поплелся к деревне.
В одном затылке, рыжем и мокром
от недавнего купанья,
он узнал Емельяна.
От избытка достоинства шея
его была напряжена и подбородок тянуло вверх с такой силой, что голова, казалось, каждую минуту готова была оторваться и полететь вверх.
От нечего делать, чтобы хоть чем-нибудь убить время,
он зашел в лавку, над дверями которой висела широкая кумачовая полоса.
Лавочник поднял брови, вышел из-за прилавка и всыпал в карман Егорушки на копейку подсолнухов, причем мерой служила пустая помадная баночка. Егорушке не хотелось уходить.
Он долго рассматривал ящики с пряниками, подумал и спросил, указывая на мелкие вяземские пряники, на которых
от давности лет выступила ржавчина...
Когда Егорушка вернулся к реке, на берегу дымил небольшой костер. Это подводчики варили себе обед. В дыму стоял Степка и большой зазубренной ложкой мешал в котле. Несколько в стороне, c красными
от дыма глазами, сидели Кирюха и Вася и чистили рыбу. Перед
ними лежал покрытый илом и водорослями бредень, на котором блестела рыба и ползали раки.
От каши пахло рыбной сыростью, то и дело среди пшена попадалась рыбья чешуя; раков нельзя было зацепить ложкой, и обедавшие доставали
их из котла прямо руками; особенно не стеснялся в этом отношении Вася, который мочил в каше не только руки, но и рукава.
Его воображение рисовало, как бабушка вдруг просыпается и, не понимая, где она, стучит в крышку, зовет на помощь и в конце концов, изнемогши
от ужаса, опять умирает.
Но как
он ни старался вообразить себя самого в темной могиле, вдали
от дома, брошенным, беспомощным и мертвым, это не удавалось
ему; лично для себя
он не допускал возможности умереть и чувствовал, что никогда не умрет…
Дымов лежал на животе, подперев кулаками голову, и глядел на огонь; тень
от Степки прыгала по
нем, отчего красивое лицо
его то покрывалось потемками, то вдруг вспыхивало…
Степка, не отрывая глаз
от Пантелея и как бы боясь, чтобы тот не начал без
него рассказывать, побежал к возам; скоро
он вернулся с небольшой деревянной чашкой и стал растирать в ней свиное сало.
Успеешь, ваше степенство, выспаться, а теперь, пока есть время, одевайся, говорю, да подобру-здорову подальше
от греха…“ Только что
он стал одеваться, как дверь отворилась, и здравствуйте… гляжу — мать-царица! — входят к нам в комнатку хозяин с хозяйкой и три работника…
Слышал ли
он эти рассказы
от кого-нибудь другого, или сам сочинил
их в далеком прошлом и потом, когда память ослабела, перемешал пережитое с вымыслом и перестал уметь отличать одно
от другого?