Неточные совпадения
— Кому наука в пользу, а у кого
только ум путается. Сестра — женщина непонимающая, норовит все по-благородному и хочет, чтоб из Егорки ученый вышел, а того
не понимает, что я и при своих занятиях мог бы Егорку навек осчастливить. Я это к тому вам объясняю, что ежели все пойдут в ученые да в благородные, тогда некому будет торговать и хлеб сеять. Все с голоду поумирают.
Летом зной, зимой стужа и метели, осенью страшные ночи, когда видишь
только тьму и
не слышишь ничего, кроме беспутного, сердито воющего ветра, а главное — всю жизнь один, один…
Не проехали еще и десяти верст, а он уже думал: «Пора бы отдохнуть!» С лица дяди мало-помалу сошло благодушие, и осталась одна
только деловая сухость, а бритому, тощему лицу, в особенности когда оно в очках, когда нос и виски покрыты пылью, эта сухость придает неумолимое, инквизиторское выражение.
Наступила тишина. Слышно было
только, как фыркали и жевали лошади да похрапывали спящие; где-то
не близко плакал один чибис и изредка раздавался писк трех бекасов, прилетавших поглядеть,
не уехали ли непрошеные гости; мягко картавя, журчал ручеек, но все эти звуки
не нарушали тишины,
не будили застывшего воздуха, а, напротив, вгоняли природу в дремоту.
Увидел он то же самое, что видел и до полудня: равнину, холмы, небо, лиловую даль;
только холмы стояли поближе да
не было мельницы, которая осталась далеко назади.
А вот, встревоженный вихрем и
не понимая, в чем дело, из травы вылетел коростель. Он летел за ветром, а
не против, как все птицы; от этого его перья взъерошились, весь он раздулся до величины курицы и имел очень сердитый, внушительный вид. Одни
только грачи, состарившиеся в степи и привыкшие к степным переполохам, покойно носились над травой или же равнодушно, ни на что
не обращая внимания, долбили своими толстыми клювами черствую землю.
Еще бы, кажется, небольшое усилие, одна потуга, и степь взяла бы верх. Но невидимая гнетущая сила мало-помалу сковала ветер и воздух, уложила пыль, и опять, как будто ничего
не было, наступила тишина. Облако спряталось, загорелые холмы нахмурились, воздух покорно застыл, и одни
только встревоженные чибисы где-то плакали и жаловались на судьбу…
Дверь на блоке завизжала, и на пороге показался невысокий молодой еврей, рыжий, с большим птичьим носом и с плешью среди жестких, кудрявых волос; одет он был в короткий, очень поношенный пиджак, с закругленными фалдами и с короткими рукавами, и в короткие триковые брючки, отчего сам казался коротким и кургузым, как ощипанная птица. Это был Соломон, брат Мойсея Мойсеича. Он молча,
не здороваясь, а
только как-то странно улыбаясь, подошел к бричке.
— Ваш Михайло Тимофеич человек непонимающий, — говорил вполголоса Кузьмичов, —
не за свое дело берется, а вы понимаете и можете рассудить. Отдали бы вы мне, как я говорил, вашу шерсть и ехали бы себе назад, а я б вам, так и быть уж, дал бы по полтиннику поверх своей цены, да и то
только из уважения…
Кузьмичов
только что кончил считать деньги и клал их обратно в мешок. Обращался он с ними
не особенно почтительно и валил их в грязный мешок без всякой церемонии с таким равнодушием, как будто это были
не деньги, а бумажный хлам.
Один
только Соломон как ни в чем
не бывало стоял в углу, скрестив руки, и по-прежнему презрительно улыбался.
— Ваше сиятельство, извините, у нас
не чисто! — стонал Мойсей Мойсеич с мучительно-сладкой улыбкой, уже
не замечая ни Кузьмйчова, ни о. Христофора, а
только балансируя всем телом, чтобы
не рассыпаться. — Мы люди простые, ваше сиятельство!
Его сонный мозг совсем отказался от обыкновенных мыслей, туманился и удерживал одни
только сказочные, фантастические образы, которые имеют то удобство, что как-то сами собой, без всяких хлопот со стороны думающего, зарождаются в мозгу и сами — стоит
только хорошенько встряхнуть головой — исчезают бесследно; да и все, что было кругом,
не располагало к обыкновенным мыслям.
Дениска ахнул на лошадей, бричка взвизгнула и покатила, но уж
не по дороге, а куда-то в сторону. Минуты две было тихо, точно обоз уснул, и
только слышалось, как вдали мало-помалу замирало лязганье ведра, привязанного к задку брички. Но вот впереди обоза кто-то крикнул...
Он держался прямо, как будто маршировал или проглотил аршин, руки у него
не болтались, а отвисали, как прямые палки, и шагал он как-то деревянно, на манер игрушечных солдатиков, почти
не сгибая колен и стараясь сделать шаг возможно пошире; когда старик или обладатель губчатой шишки делали по два шага, он успевал делать
только один, и потому казалось, что он идет медленнее всех и отстает.
Смерть ничего, оно хорошо, да
только бы, конечно, без покаяния
не помереть.
Он знал об отвращении, которое молчаливо питали к ним его родные и знакомые, сам,
не зная почему, разделял это чувство и привык думать, что одни
только пьяные да буйные пользуются привилегией произносить громко эти слова.
Потом, чтобы взять от воды все, что
только можно взять, он позволял себе всякую роскошь: лежал на спине и нежился, брызгался, кувыркался, плавал и на животе, и боком, и на спине, и встоячую — как хотел, пока
не утомился.
— Тут вы
не поймаете! — кричал им с берега Пантелей. —
Только рыбу пужаете, дурни! Забирайте влево! Там мельчее!
А дама, полная и пожилая, в белой шелковой шали, склонила голову набок и глядела так, как будто
только что сделала кому-то одолжение и хотела сказать: «Ах,
не беспокойтесь благодарить!
— Да, — продолжал он, зевая. — Все ничего было, а как
только купцы доехали до этого места, косари и давай чистить их косами. Сын, молодец был, выхватил у одного косу и тоже давай чистить… Ну, конечно, те одолели, потому их человек восемь было. Изрезали купцов так, что живого места на теле
не осталось; кончили свое дело и стащили с дороги обоих, отца на одну сторону, а сына на другую. Супротив этого креста на той стороне еще другой крест есть… Цел ли —
не знаю… Отсюда
не видать.
Хозяева, муж и жена, народ как будто хороший, ласковый, работники тоже словно бы ничего, а
только, братцы,
не могу спать, чует мое сердце!
Все давно позаснули, уж совсем ночь, скоро вставать надо, а я один
только лежу у себя в кибитке и глаз
не смыкаю, словно сыч какой.
— Зачем ему гулять? — сказал Пантелей. — Это
только те по ночам ходят, кого земля
не принимает. А купцы ничего… Купцы мученический венец приняли.
Огонь ли так мелькнул, или оттого, что всем хотелось разглядеть прежде всего лицо этого человека, но
только странно так вышло, что все при первом взгляде на него увидели прежде всего
не лицо,
не одежду, а улыбку.
Проезжая мимо Егорушки, он
не взглянул на него; один
только жеребчик удостоил Егорушку своим вниманием и поглядел на него большими, глупыми глазами, да и то равнодушно. Пантелей поклонился Варламову; тот заметил это и,
не отрывая глаз от бумажек, сказал картавя...
У костра уж
не было вчерашнего оживления и разговоров. Все скучали и говорили вяло и нехотя. Пантелей
только вздыхал, жаловался на ноги и то и дело заводил речь о наглой смерти.
—
Не хочется
только связываться, а то б я б тебе показал, как об себе понимать!
Раньше молнии были
только страшны, при таком же громе они представлялись зловещими. Их колдовской свет проникал сквозь закрытые веки и холодом разливался по всему телу. Что сделать, чтобы
не видеть их? Егорушка решил обернуться лицом назад. Осторожно, как будто бы боясь, что за ним наблюдают, он стал на четвереньки и, скользя ладонями по мокрому тюку, повернулся назад.
Егорушка еще позвал деда.
Не добившись ответа, он сел неподвижно и уж
не ждал, когда все кончится. Он был уверен, что сию минуту его убьет гром, что глаза нечаянно откроются и он увидит страшных великанов. И он уж
не крестился,
не звал деда,
не думал о матери и
только коченел от холода и уверенности, что гроза никогда
не кончится.
Егорушка оглядел свое пальто. А пальто у него было серенькое, с большими костяными пуговицами, сшитое на манер сюртука. Как новая и дорогая вещь, дома висело оно
не в передней, а в спальной, рядом с мамашиными платьями; надевать его позволялось
только по праздникам. Поглядев на него, Егорушка почувствовал к нему жалость, вспомнил, что он и пальто — оба брошены на произвол судьбы, что им уж больше
не вернуться домой, и зарыдал так, что едва
не свалился с кизяка.
Раньше Егорушка
не видел никогда ни пароходов, ни локомотивов, ни широких рек. Взглянув теперь на них, он
не испугался,
не удивился; на лице его
не выразилось даже ничего похожего на любопытство. Он
только почувствовал дурноту и поспешил лечь грудью на край тюка. Его стошнило. Пантелей, видевший это, крякнул и покрутил головой.
— Во имя отца и сына и святаго духа… — шептал он. — Ложись спиной кверху!.. Вот так. Завтра здоров будешь,
только вперед
не согрешай… Как огонь, горячий! Небось в грозу в дороге были?
— Апостол Павел говорит: на учения странна и различна
не прилагайтеся. Конечно, если чернокнижие, буесловие или духов с того света вызывать, как Саул, или такие науки учить, что от них пользы ни себе, ни людям, то лучше
не учиться. Надо воспринимать
только то, что бог благословил. Ты соображайся… Святые апостолы говорили на всех языках — и ты учи языки; Василий Великий учил математику и философию — и ты учи, святый Нестор писал историю — и ты учи и пиши историю. Со святыми соображайся…
—
Только ты смотри, Георгий, боже тебя сохрани,
не забывай матери и Ивана Иваныча. Почитать мать велит заповедь, а Иван Иваныч тебе благодетель и вместо отца. Ежели ты выйдешь в ученые и,
не дай бог, станешь тяготиться и пренебрегать людями по той причине, что они глупее тебя, то горе, горе тебе!
На пути попадались навстречу извозчичьи пролетки, но такую слабость, как езда на извозчиках, дядя позволял себе
только в исключительных случаях и по большим праздникам. Он и Егорушка долго шли по мощеным улицам, потом шли по улицам, где были одни
только тротуары, а мостовых
не было, и в конце концов попали на такие улицы, где
не было ни мостовых, ни тротуаров. Когда ноги и язык довели их до Малой Нижней улицы, оба они были красны и, сняв шляпы, вытирали пот.
Он бросился к окну, но во дворе их уже
не было, и от ворот с выражением исполненного долга бежала назад
только что лаявшая рыжая собака.