Неточные совпадения
Оба они,
как Кузьмичов, так
и о.
Его мамаша, Ольга Ивановна, вдова коллежского секретаря
и родная сестра Кузьмичова, любившая образованных людей
и благородное общество, умолила своего брата, ехавшего продавать шерсть, взять с собою Егорушку
и отдать его в гимназию;
и теперь мальчик, не понимая, куда
и зачем он едет, сидел на облучке рядом с Дениской, держался за его локоть, чтоб не свалиться,
и подпрыгивал,
как чайник на конфорке.
Когда бричка проезжала мимо острога, Егорушка взглянул на часовых, тихо ходивших около высокой белой стены, на маленькие решетчатые окна, на крест, блестевший на крыше,
и вспомнил,
как неделю тому назад, в день Казанской Божией Матери, он ходил с мамашей в острожную церковь на престольный праздник; а еще ранее, на Пасху, он приходил в острог с кухаркой Людмилой
и с Дениской
и приносил сюда куличи, яйца, пироги
и жареную говядину; арестанты благодарили
и крестились, а один из них подарил Егорушке оловянные запонки собственного изделия.
Егорушка вспомнил, что, когда цветет вишня, эти белые пятна мешаются с вишневыми цветами в белое море; а когда она спеет, белые памятники
и кресты бывают усыпаны багряными,
как кровь, точками.
— Ничего, ничего, брат… — продолжал о. Христофор. — Бога призывай… Ломоносов так же вот с рыбарями ехал, однако из него вышел человек на всю Европу. Умственность, воспринимаемая с верой, дает плоды, богу угодные.
Как сказано в молитве? Создателю во славу, родителям же нашим на утешение, церкви
и отечеству на пользу… Так-то.
Но прошло немного времени, роса испарилась, воздух застыл,
и обманутая степь приняла свой унылый июльский вид. Трава поникла, жизнь замерла. Загорелые холмы, буро-зеленые, вдали лиловые, со своими покойными,
как тень, тонами, равнина с туманной далью
и опрокинутое над ними небо, которое в степи, где нет лесов
и высоких гор, кажется страшно глубоким
и прозрачным, представлялись теперь бесконечными, оцепеневшими от тоски…
Как душно
и уныло! Бричка бежит, а Егорушка видит все одно
и то же — небо, равнину, холмы… Музыка в траве приутихла. Старички улетели, куропаток не видно. Над поблекшей травой, от нечего делать, носятся грачи; все они похожи друг на друга
и делают степь еще более однообразной.
Но вот, слава богу, навстречу едет воз со снопами. На самом верху лежит девка. Сонная, изморенная зноем, поднимает она голову
и глядит на встречных. Дениска зазевался на нее, гнедые протягивают морды к снопам, бричка, взвизгнув, целуется с возом,
и колючие колосья,
как веником, проезжают по цилиндру о. Христофора.
Псы пуще захрипели, лошади понесли;
и Егорушка, еле державшийся на передке, глядя на глаза
и зубы собак, понимал, что, свались он, его моментально разнесут в клочья, но страха не чувствовал, а глядел так же злорадно,
как Дениска,
и жалел, что у него в руках нет кнута.
Скоро показался
и хутор Болтвы, а ветряк все еще не уходил назад, не отставал, глядел на Егорушку своим лоснящимся крылом
и махал.
Какой колдун!
Путники расположились у ручья отдыхать
и кормить лошадей. Кузьмичов, о. Христофор
и Егорушка сели в жидкой тени, бросаемой бричкою
и распряженными лошадьми, на разостланном войлоке
и стали закусывать. Хорошая, веселая мысль, застывшая от жары в мозгу о. Христофора, после того
как он напился воды
и съел одно печеное яйцо, запросилась наружу. Он ласково взглянул на Егорушку, пожевал
и начал...
С самого раннего возраста бог вложил в меня смысл
и понятие, так что я не в пример прочим, будучи еще таким,
как ты, утешал родителей
и наставников своим разумением.
Пятнадцати лет мне еще не было, а я уж говорил
и стихи сочинял по-латынски все равно
как по-русски.
Раз после обедни,
как теперь помню, в день тезоименитства благочестивейшего государя Александра Павловича Благословенного он разоблачался в алтаре, поглядел на меня ласково
и спрашивает: «Puer bone, quam appellaris?» [Милый мальчик,
как тебя зовут? (лат.)]
—
Как не забыть? Слава богу, уж восьмой десяток пошел! Из философии
и риторики кое-что еще помню, а языки
и математику совсем забыл.
— Науки науками, — вздохнул Кузьмичов, — а вот
как не догоним Варламова, так
и будет нам наука.
Наступила тишина. Слышно было только,
как фыркали
и жевали лошади да похрапывали спящие; где-то не близко плакал один чибис
и изредка раздавался писк трех бекасов, прилетавших поглядеть, не уехали ли непрошеные гости; мягко картавя, журчал ручеек, но все эти звуки не нарушали тишины, не будили застывшего воздуха, а, напротив, вгоняли природу в дремоту.
От нечего делать Егорушка поймал в траве скрипача, поднес его в кулаке к уху
и долго слушал,
как тот играл на своей скрипке.
Когда надоела музыка, он погнался за толпой желтых бабочек, прилетавших к осоке на водопой,
и сам не заметил,
как очутился опять возле брички.
Как же убить это длинное время
и куда деваться от зноя?
Отец же Христофор, человек мягкий, легкомысленный
и смешливый, во всю свою жизнь не знал ни одного такого дела, которое,
как удав, могло бы сковать его душу.
Где-то не близко пела женщина, а где именно
и в
какой стороне, трудно было понять.
Около крайней избы поселка стояла баба в короткой исподнице, длинноногая
и голенастая,
как цапля, что-то просеивала; из-под ее решета вниз по бугру лениво шла белая пыль.
Красный цвет рубахи манил
и ласкал его, а бричка
и спавшие под ней люди возбуждали его любопытство; быть может, он
и сам не заметил,
как приятный красный цвет
и любопытство притянули его из поселка вниз,
и, вероятно, теперь удивлялся своей смелости.
Проводив его глазами, Егорушка обнял колени руками
и склонил голову… Горячие лучи жгли ему затылок, шею
и спину. Заунывная песня то замирала, то опять проносилась в стоячем, душном воздухе, ручей монотонно журчал, лошади жевали, а время тянулось бесконечно, точно
и оно застыло
и остановилось. Казалось, что с утра прошло уже сто лет… Не хотел ли бог, чтобы Егорушка, бричка
и лошади замерли в этом воздухе
и,
как холмы, окаменели бы
и остались навеки на одном месте?
Егорушка поднял голову
и посоловевшими глазами поглядел вперед себя; лиловая даль, бывшая до сих пор неподвижною, закачалась
и вместе с небом понеслась куда-то еще дальше… Она потянула за собою бурую траву, осоку,
и Егорушка понесся с необычайною быстротою за убегавшею далью. Какая-то сила бесшумно влекла его куда-то, а за ним вдогонку неслись зной
и томительная песня. Егорушка склонил голову
и закрыл глаза…
Дениска поглядел,
как высоко стоит солнце,
и ответил...
Дениска перегнал Егорушку
и, по-видимому, остался этим очень доволен. Он подмигнул глазом
и, чтобы показать, что он может проскакать на одной ножке
какое угодно пространство, предложил Егорушке, не хочет ли тот проскакать с ним по дороге
и оттуда, не отдыхая, назад к бричке? Егорушка отклонил это предложение, потому что очень запыхался
и ослабел.
Вдруг Дениска сделал очень серьезное лицо,
какого он не делал, даже когда Кузьмичов распекал его или замахивался на него палкой; прислушиваясь, он тихо опустился на одно колено,
и на лице его показалось выражение строгости
и страха,
какое бывает у людей, слышащих ересь. Он нацелился на одну точку глазами, медленно поднял вверх кисть руки, сложенную лодочкой,
и вдруг упал животом на землю
и хлопнул лодочкой по траве.
Отец Христофор проснулся с такою же улыбкою, с
какою уснул. Лицо его от сна помялось, поморщилось
и, казалось, стало вдвое меньше. Умывшись
и одевшись, он не спеша вытащил из кармана маленький засаленный псалтирь
и, став лицом к востоку, начал шепотом читать
и креститься.
По степи, вдоль
и поперек, спотыкаясь
и прыгая, побежали перекати-поле, а одно из них попало в вихрь, завертелось,
как птица, полетело к небу
и, обратившись там в черную точку, исчезло из виду.
За ним понеслось другое, потом третье,
и Егорушка видел,
как два перекати-поле столкнулись в голубой вышине
и вцепились друг в друга,
как на поединке.
У самой дороги вспорхнул стрепет. Мелькая крыльями
и хвостом, он, залитый солнцем, походил на рыболовную блесну или на прудового мотылька, у которого, когда он мелькает над водой, крылья сливаются с усиками,
и кажется, что усики растут у него
и спереди,
и сзади,
и с боков… Дрожа в воздухе
как насекомое, играя своей пестротой, стрепет поднялся высоко вверх по прямой линии, потом, вероятно испуганный облаком пыли, понесся в сторону,
и долго еще было видно его мелькание…
А вот, встревоженный вихрем
и не понимая, в чем дело, из травы вылетел коростель. Он летел за ветром, а не против,
как все птицы; от этого его перья взъерошились, весь он раздулся до величины курицы
и имел очень сердитый, внушительный вид. Одни только грачи, состарившиеся в степи
и привыкшие к степным переполохам, покойно носились над травой или же равнодушно, ни на что не обращая внимания, долбили своими толстыми клювами черствую землю.
Еще бы, кажется, небольшое усилие, одна потуга,
и степь взяла бы верх. Но невидимая гнетущая сила мало-помалу сковала ветер
и воздух, уложила пыль,
и опять,
как будто ничего не было, наступила тишина. Облако спряталось, загорелые холмы нахмурились, воздух покорно застыл,
и одни только встревоженные чибисы где-то плакали
и жаловались на судьбу…
Едва бричка остановилась около крылечка с навесом,
как в доме послышались радостные голоса — один мужской, другой женский, — завизжала дверь на блоке,
и около брички в одно мгновение выросла высокая тощая фигура, размахивавшая руками
и фалдами.
Это был хозяин постоялого двора Мойсей Мойсеич, немолодой человек с очень бледным лицом
и с черной,
как тушь, красивой бородой.
Одет он был в поношенный черный сюртук, который болтался на его узких плечах,
как на вешалке,
и взмахивал фалдами, точно крыльями, всякий раз,
как Мойсей Мойсеич от радости или в ужасе всплескивал руками.
Мойсей Мойсеич, узнав приехавших, сначала замер от наплыва чувств, потом всплеснул руками
и простонал. Сюртук его взмахнул фалдами, спина согнулась в дугу,
и бледное лицо покривилось такой улыбкой,
как будто видеть бричку для него было не только приятно, но
и мучительно сладко.
— Ах, боже мой, боже мой! — заговорил он тонким, певучим голосом, задыхаясь, суетясь
и своими телодвижениями мешая пассажирам вылезти из брички. —
И такой сегодня для меня счастливый день! Ах, да что же я таперичка должен делать! Иван Иваныч! Отец Христофор!
Какой же хорошенький паничок сидит на козлах, накажи меня бог! Ах, боже ж мой, да что же я стою на одном месте
и не зову гостей в горницу? Пожалуйте, пoкорнейше прошу… милости просим! Давайте мне все ваши вещи… Ах, боже мой!
Мойсей Мойсеич, шаря в бричке
и помогая приезжим вылезать, вдруг обернулся назад
и закричал таким диким, придушенным голосом,
как будто тонул
и звал на помощь...
Дверь на блоке завизжала,
и на пороге показался невысокий молодой еврей, рыжий, с большим птичьим носом
и с плешью среди жестких, кудрявых волос; одет он был в короткий, очень поношенный пиджак, с закругленными фалдами
и с короткими рукавами,
и в короткие триковые брючки, отчего сам казался коротким
и кургузым,
как ощипанная птица. Это был Соломон, брат Мойсея Мойсеича. Он молча, не здороваясь, а только как-то странно улыбаясь, подошел к бричке.
— Иван Иваныч
и отец Христофор приехали! — сказал ему Мойсей Мойсеич таким тоном,
как будто боялся, что тот ему не поверит. — Ай, вай, удивительное дело, такие хорошие люди взяли да приехали! Ну, бери, Соломон, вещи! Пожалуйте, дорогие гости!
Трудно было понять,
какое удобство имел в виду неведомый столяр, загибая так немилосердно спинки,
и хотелось думать, что тут виноват не столяр, а какой-нибудь проезжий силач, который, желая похвастать своей силой, согнул стульям спины, потом взялся поправлять
и еще больше согнул.
К чему человеки были равнодушны, — понять было невозможно, так
как гравюра сильно потускнела от времени
и была щедро засижена мухами.
Мойсей Мойсеич встрепенулся, радостно ахнул
и, пожимаясь так,
как будто он только что выскочил из холодной воды в тепло, побежал к двери
и закричал диким придушенным голосом,
каким раньше звал Соломона...
Он
как будто думал о чем-то смешном
и глупом, кого-то терпеть не мог
и презирал, чему-то радовался
и ждал подходящей минуты, чтобы уязвить насмешкой
и покатиться со смеху.
Как что, так сейчас
и папаша, а прежде
и без папаши можно было.
Когда покупал, не спрашивался, а теперь,
как приспичило, так
и папаша.
Как сыр в масле катаюсь
и знать никого не хочу.