Было три часа ночи. Почтальон, совсем уже готовый в дорогу, в фуражке, в пальто и с заржавленной саблей в руках, стоял около двери и ждал, когда ямщики кончат укладывать почту на только что поданную тройку. Заспанный приемщик сидел за своим столом, похожим на прилавок, что-то писал на бланке и говорил...
Почтальон помял руками тюки, положил на них саблю и вскочил на тарантас. Студент нерешительно полез за ним и, толкнув его нечаянно локтем, сказал робко и вежливо: «Виноват!» Носогрейка потухла. Из почтового отделения вышел приемщик, как был, в одной жилетке и в туфлях; пожимаясь от ночной сырости и покрякивая, он прошелся около тарантаса и сказал...
Почтальон, засунувший руки в рукава и по уши ушедший в воротник своего пальто, не пошевельнулся и не взглянул на небо. По-видимому, созвездие Ориона не интересовало его. Он привык видеть звезды, и, вероятно, они давно уже надоели ему. Студент помолчал немного и сказал...
Но вот пахнуло сыростью; почтальон глубже ушел в воротник, и студент почувствовал, как неприятный холод пробежал сначала около ног, потом по тюкам, по рукам, по лицу.
Пока ямщик приводил в порядок лошадей и искал по дороге чемодан, тюк и саблю, почтальон продолжал плачущим, визжащим от злобы голосом осыпать его ругательствами. Уложив кладь, ямщик без всякой надобности провел лошадей шагов сто, поворчал на беспокойную пристяжную и вскочил на козла.
Когда страх прошел, студенту стало смешно и весело. Первый раз в жизни ехал он ночью на почтовой тройке, и только что пережитая встряска, полет почтальона и боль в спине ему казались интересным приключением. Он закурил папиросу и сказал со смехом...
Холод утра и угрюмость почтальона сообщились мало-помалу и озябшему студенту. Он апатично глядел на природу, ждал солнечного тепла и думал только о том, как, должно быть, жутко и противно бедным деревьям и траве переживать холодные ночи. Солнце взошло мутное, заспанное и холодное. Верхушки деревьев не золотились от восходящего солнца, как пишут обыкновенно, лучи не ползли по земле, и в полете сонных птиц не заметно было радости. Каков был холод ночью, таким он остался и при солнце…
Студент сонно и хмуро поглядел на завешенные окна усадьбы, мимо которой проезжала тройка. За окнами, подумал он, вероятно, спят люди самым крепким, утренним сном и не слышат почтовых звонков, не ощущают холода, не видят злого лица почтальона; а если разбудит колокольчик какую-нибудь барышню, то она повернется на другой бок, улыбнется от избытка тепла и покоя и, поджав ноги, положив руки под щеку, заснет еще крепче.
— Посторонних не велено возить… — заговорил неожиданно почтальон. — Не дозволено! А ежели не дозволено, то и незачем садиться… Да. Мне, положим, всё равно, а только я этого не люблю и не желаю.
До прихода поезда студент стоял у буфета и пил чай, а почтальон, засунув руки в рукава, всё еще со злобой на лице, одиноко шагал по платформе и глядел под ноги.
Санин поместился с ним рядом, Полозов приказал через привратника почтальону ехать исправно — если желает получить на водку; подножки загремели, дверцы хлопнули, карета покатилась.
Когда на другой день по приезде в Москву, в полдень, Лаптев пришел в амбар, то артельщики, запаковывая товар, стучали по ящикам так громко, что в первой комнате и в конторе никто не слышал, как он вошел, по лестнице вниз спускался знакомый почтальон с пачкой писем в руке и морщился от стука, и тоже не заметил его.