В Ново-Михайловке телеграфная станция, школа, казарма для богадельщиков и остов недостроенной деревянной церкви. Есть пекарня, где пекут хлеб для каторжных, занятых дорожными работами в районе Ново-Михайловки; пекут, должно быть, без всякого контроля со стороны начальства, так как хлеб здесь отвратительный.
Хлеб был в самом деле ужасный. При взломе он отсвечивал на солнце мельчайшими капельками воды, прилипал к пальцам и имел вид грязной, осклизлой массы, которую неприятно было держать в руках. Мне было поднесено несколько порций, и весь хлеб был одинаково недопечен, из дурно смолотой муки и, очевидно, с невероятным припеком. Пекли его в Ново-Михайловке под наблюдением старшего надзирателя Давыдова.
Она вынула из печи хлеба, поставила перед ним горшок снятого молока, и он с жадностью кинулся на предлагаемую пищу… в эту минуту он забыл всё: долг, любовь, отца, Ольгу, всё, что не касалось до этого благодатного молока и хлеба.
То Кондратьевна, старуха бывалая, слывшая по деревне лекаркою и исходившая на веку своем много — в Киев на богомолье и в разные другие города, — приковывает внимание слушателей; то тетка Арина, баба также не менее прыткая и которая, как говорили ее товарки, «из семи печей хлебы едала», строчит сказку свою узорчатую; то, наконец, громкий, оглушающий хохот раздается вслед за прибаутками другой, не менее торопливой кумы.
— Любишь кушать не разжевавши, я тебе говорю! — строго повторил солдат. — Так тебе и скажи: хороший человек или нет? Для меня, вот, всякий человек хорош. Я, брат, из всякой печи хлеб едал. Где бы тебе подавиться, а я и не поперхнусь!.. Э, что ты себе думаешь: на дурака напал, что ли?
Половина нижнего этажа была занята под трактир, в другой помещалась семья Терехова, так что когда в трактире шумели пьяные проезжие, то было слышно в комнатах всё до одного слова. Матвей жил рядом с кухней, в комнате с большою печью, где прежде, когда тут был постоялый двор, каждый день пекли хлеб. В этой же комнате, за печкой помещалась и Дашутка, у которой не было своей комнаты. Всегда тут по ночам кричал сверчок и суетились мыши.
Пастух уж со скотиною // Угнался; за малиною // Ушли подружки в бор, // В полях трудятся пахари, // В лесу стучит топор!» // Управится с горшочками, // Все вымоет, все выскребет, // Посадит хлебы в печь — // Идет родная матушка, // Не будит — пуще кутает: // «Спи, милая, касатушка, // Спи, силу запасай!
У мужика, большого эконома, // Хозяина зажиточного дома, // Собака нанялась и двор стеречь, // И хлебыпечь, // И, сверх того, полоть и поливать рассаду.
И затем какие-то плотники, их выписали в Брест-Литовск, а оттуда — выгнали, подрядчик у них сбежал, ничего не заплатив, и теперь они тоже волнуются, требуют денег, хлеба, рубят там деревья, топят печи, разобрали какие-то службы, делают гроба, торгуют — смертность среди беженцев высокая!
И из недр обугленной России Говорю: «Ты прав, что так судил! Надо до алмазного закала Прокалить всю толщу бытия, Если ж дров в плавильной печи мало, Господи! — вот плоть моя!»
Земля — зола, и вода — смола, И некуда вроде податься… Неисповедимы дороги зла, Но не надо, люди, бояться! Не бойтесь золы, не бойтесь хулы, Не бойтесь пекла и ада, А бойтесь единственно только того, Кто скажет: «Я знаю, как надо!»