Когда Микрюков отправился в свою половину, где спали его жена и дети, я вышел на улицу. Была очень тихая, звездная ночь. Стучал сторож, где-то вблизи журчал ручей. Я долго стоял и смотрел то на небо, то на избы, и
мне казалось каким-то чудом, что я нахожусь за десять тысяч верст от дому, где-то в Палеве, в этом конце света, где не помнят дней недели, да и едва ли нужно помнить, так как здесь решительно всё равно — среда сегодня или четверг…
Помнится, записывая в одной избе татарского мальчика трех лет, в ермолке, с широким расстоянием между глазами, я сказал ему несколько ласковых слов, и вдруг равнодушное лицо его отца, казанского татарина, прояснилось, и он весело закивал головой, как бы соглашаясь со мной, что его сын очень хороший мальчик, и
мне показалось, что этот татарин счастлив.
Неточные совпадения
Пока
я плыл по Амуру, у
меня было такое чувство, как будто
я не в России, а где-то в Патагонии или Техасе; не говоря уже об оригинальной, не русской природе,
мне всё время
казалось, что склад нашей русской жизни совершенно чужд коренным амурцам, что Пушкин и Гоголь тут непонятны и потому не нужны, наша история скучна и мы, приезжие из России,
кажемся иностранцами.
Чтобы побывать по возможности во всех населенных местах и познакомиться поближе с жизнью большинства ссыльных,
я прибегнул к приему, который в моем положении
казался мне единственным.
Четвертая строка: имя, отчество и фамилия. Насчет имен могу только вспомнить, что
я,
кажется, не записал правильно ни одного женского татарского имени. В татарской семье, где много девочек, а отец и мать едва понимают по-русски, трудно добиться толку и приходится записывать наугад. И в казенных бумагах татарские имена пишутся тоже неправильно.
Чаще всего
я встречал в избе самого хозяина, одинокого, скучающего бобыля, который,
казалось, окоченел от вынужденного безделья и скуки; на нем вольное платье, но по привычке шинель накинута на плечи по-арестантски, и если он недавно вышел из тюрьмы, то на столе у него валяется фуражка без козырька.
Глядишь на тот берег, и
кажется, что будь
я каторжным, то бежал бы отсюда непременно, несмотря ни на что.
Местами течет она по задворкам, мимо огородов; тут берега у нее зеленые, поросшие тальником и осокой; когда
я видел ее, на ее совершенно гладкую поверхность ложились вечерние тени; она была тиха и,
казалось, дремала.
В одной избе уже в сумерках
я застал человека лет сорока, одетого в пиджак и в брюки навыпуск; бритый подбородок, грязная, некрахмаленная сорочка, подобие галстука — по всем видимостям привилегированный. Он сидел на низкой скамеечке и из глиняной чашки ел солонину и картофель. Он назвал свою фамилию с окончанием на кий, и
мне почему-то
показалось, что
я вижу перед собой одного бывшего офицера, тоже на кий, который за дисциплинарное преступление был прислан на каторгу.
По штату, впрочем, на Сахалине полагается архитектор, но при
мне его не было, да и заведует он,
кажется, одними только казенными постройками.
Хозяев и домочадцев
я заставал дома; все ничего не делали, хотя никакого праздника не было, и,
казалось бы, в горячую августовскую пору все, от мала до велика, могли бы найти себе работу в поле или на Тыми, где уже шла периодическая рыба.
Мне она тоже
показалась лучшею.
Затем, когда
я бывал в тюрьме, то же впечатление порядка и дисциплины производили на
меня кашевары, хлебопеки и проч.; даже старшие надзиратели не
казались здесь такими сытыми, величаво-тупыми и грубыми, как в Александровске или Дуэ.
Помнится, как-то в Рыковском два гиляка, которым
показалось, что
я солгал им, убедили
меня в этом.
Когда
я прошел всю главную улицу почти до моря, пароходы еще стояли на рейде, и когда
я повернул направо, послышались голоса и громкий смех, и в темноте
показались ярко освещенные окна, и стало похоже, будто
я в захолустном городке осеннею ночью пробираюсь к клубу.
Несмотря на его почтенную наружность и старшинство, при
мне его секли раза два-три за пьянство и,
кажется, за грубости.
Налево видны в тумане сахалинские мысы, направо тоже мысы… а кругом ни одной живой души, ни птицы, ни мухи, и
кажется непонятным, для кого здесь ревут волны, кто их слушает здесь по ночам, что им нужно и, наконец, для кого они будут реветь, когда
я уйду.
Аинка, довольно красивая собою,
казалось, готова была помочь своему мужу, но
я подавал вид, что не понимаю их объяснений…
Обходя избы в Верхнем Армудане,
я в одной не застал старших; дома был только мальчик лет 10, беловолосый, сутулый, босой; бледное лицо покрыто крупными веснушками и
кажется мраморным.
Чтобы такое объяснение не
показалось невероятным,
я укажу на другой подобный же пример...
Я приехал на Сахалин в июле, когда в тайге была уже гробовая тишина; остров
казался безжизненным, и приходилось верить наблюдателям на слово, что тут водятся камчатский соловей, синица, дрозд и чиж.
Мне однажды
показалось, что
я вижу в траве перепелку; вглядевшись попристальнее,
я увидел маленького красивого зверька, которого зовут бурундуком.
Скоро,
кажется, и
мне придется из Корсакова удалиться в мою любезную пустыню и сказать вам: се оставляю дом ваш пуст».]
Какие б чувства ни таились // Тогда во мне — теперь их нет: // Они прошли иль изменились… // Мир вам, тревоги прошлых лет! // В ту пору
мне казались нужны // Пустыни, волн края жемчужны, // И моря шум, и груды скал, // И гордой девы идеал, // И безыменные страданья… // Другие дни, другие сны; // Смирились вы, моей весны // Высокопарные мечтанья, // И в поэтический бокал // Воды я много подмешал.
Неточные совпадения
Как грустно
мне твое явленье, // Весна, весна! пора любви! // Какое томное волненье // В моей душе, в моей крови! // С каким тяжелым умиленьем //
Я наслаждаюсь дуновеньем // В лицо
мне веющей весны // На лоне сельской тишины! // Или
мне чуждо наслажденье, // И всё, что радует, живит, // Всё, что ликует и блестит, // Наводит скуку и томленье // На душу мертвую давно, // И всё ей
кажется темно?
«Онегин,
я тогда моложе, //
Я лучше,
кажется, была, // И
я любила вас; и что же? // Что в сердце вашем
я нашла? // Какой ответ? одну суровость. // Не правда ль? Вам была не новость // Смиренной девочки любовь? // И нынче — Боже! — стынет кровь, // Как только вспомню взгляд холодный // И эту проповедь… Но вас //
Я не виню: в тот страшный час // Вы поступили благородно, // Вы были правы предо
мной. //
Я благодарна всей душой…
Среди поклонников послушных // Других причудниц
я видал, // Самолюбиво равнодушных // Для вздохов страстных и похвал. // И что ж нашел
я с изумленьем? // Они, суровым поведеньем // Пугая робкую любовь, // Ее привлечь умели вновь, // По крайней мере сожаленьем, // По крайней мере звук речей //
Казался иногда нежней, // И с легковерным ослепленьем // Опять любовник молодой // Бежал за милой суетой.
И вот по родственным обедам // Развозят Таню каждый день // Представить бабушкам и дедам // Ее рассеянную лень. // Родне, прибывшей издалеча, // Повсюду ласковая встреча, // И восклицанья, и хлеб-соль. // «Как Таня выросла! Давно ль //
Я,
кажется, тебя крестила? // А
я так на руки брала! // А
я так за уши драла! // А
я так пряником кормила!» // И хором бабушки твердят: // «Как наши годы-то летят!»
Покамест упивайтесь ею, // Сей легкой жизнию, друзья! // Ее ничтожность разумею // И мало к ней привязан
я; // Для призраков закрыл
я вежды; // Но отдаленные надежды // Тревожат сердце иногда: // Без неприметного следа //
Мне было б грустно мир оставить. // Живу, пишу не для похвал; // Но
я бы,
кажется, желал // Печальный жребий свой прославить, // Чтоб обо
мне, как верный друг, // Напомнил хоть единый звук.