Неточные совпадения
Будущее наше рисовалось нам
так: вначале на Кавказе, пока мы ознакомимся с местом и людьми, я надену вицмундир и
буду служить, потом же на просторе возьмем себе клок земли,
будем трудиться в поте лица, заведем виноградник, поле и прочее.
— Я тебе сейчас объясню, — сказал Самойленко. — Лет восемь назад у нас тут
был агентом старичок, величайшего ума человек.
Так вот он говаривал: в семейной жизни главное — терпение. Слышишь, Ваня? Не любовь, а терпение. Любовь продолжаться долго не может. Года два ты прожил в любви, а теперь, очевидно, твоя семейная жизнь вступила в тот период, когда ты, чтобы сохранить равновесие,
так сказать, должен пустить в ход все свое терпение…
— Да, любит настолько, насколько ей в ее годы и при ее темпераменте нужен мужчина. Со мной ей
было бы
так же трудно расстаться, как с пудрой или папильотками. Я для нее необходимая составная часть ее будуара.
— У Верещагина
есть картина: на дне глубочайшего колодца томятся приговоренные к смерти.
Таким вот точно колодцем представляется мне твой великолепный Кавказ. Если бы мне предложили что-нибудь из двух:
быть трубочистом в Петербурге или
быть здешним князем, то я взял бы место трубочиста.
А то, что Лаевский
был когда-то на филологическом факультете, выписывал теперь два толстых журнала, говорил часто
так умно, что только немногие его понимали, жил с интеллигентной женщиной — всего этого не понимал Самойленко, и это ему нравилось, и он считал Лаевского выше себя и уважал его.
Когда он вернулся домой, она, уже одетая и причесанная, сидела у окна и с озабоченным лицом
пила кофе и перелистывала книжку толстого журнала, и он подумал, что питье кофе — не
такое уж замечательное событие, чтобы из-за него стоило делать озабоченное лицо, и что напрасно она потратила время на модную прическу,
так как нравиться тут некому и не для чего.
Два года тому назад, когда он полюбил Надежду Федоровну, ему казалось, что стоит ему только сойтись с Надеждой Федоровной и уехать с нею на Кавказ, как он
будет спасен от пошлости и пустоты жизни;
так и теперь он
был уверен, что стоит ему только бросить Надежду Федоровну и уехать в Петербург, как он получит все, что ему нужно.
«Пойти можно, — думал он, — но какая польза от этого? Опять
буду говорить ему некстати о будуаре, о женщинах, о том, что честно или нечестно. Какие тут, черт подери, могут
быть разговоры о честном или нечестном, если поскорее надо спасать жизнь мою, если я задыхаюсь в этой проклятой неволе и убиваю себя?.. Надо же, наконец, понять, что продолжать
такую жизнь, как моя, — это подлость и жестокость, пред которой все остальное мелко и ничтожно. Бежать! — бормотал он, садясь. — Бежать!»
— Странно. И у Самойленка варят щи с капустой, и у Марьи Константиновны щи, один только я почему-то обязан
есть эту сладковатую бурду. Нельзя же
так, голубка.
Когда она с озабоченным лицом сначала потрогала ложкой кисель и потом стала лениво
есть его, запивая молоком, и он слышал ее глотки, им овладела
такая тяжелая ненависть, что у него даже зачесалась голова.
Он сознавал, что
такое чувство
было бы оскорбительно даже в отношении собаки, но ему
было досадно не на себя, а на Надежду Федоровну за то, что она возбуждала в нем это чувство, и он понимал, почему иногда любовники убивают своих любовниц.
— Обвинять человека в том, что он полюбил или разлюбил, это глупо, — убеждал он себя, лежа и задирая ноги, чтобы надеть сапоги. — Любовь и ненависть не в нашей власти. Что же касается мужа, то я,
быть может, косвенным образом
был одною из причин его смерти, но опять-таки виноват ли я в том, что полюбил его жену, а жена — меня?
Ну, а ты считаешь его своим ближним — и поцелуйся с ним; ближним считаешь, а это значит, что к нему ты относишься
так же, как ко мне и дьякону, то
есть никак.
Во-первых, он научил жителей городка играть в винт; два года тому назад эта игра
была здесь неизвестна, теперь же в винт играют от утра до поздней ночи все, даже женщины и подростки; во-вторых, он научил обывателей
пить пиво, которое тоже здесь не
было известно; ему же обыватели обязаны сведениями по части разных сортов водок,
так что с завязанными глазами они могут теперь отличить водку Кошелева от Смирнова номер двадцать один.
В качестве друга я журил его, зачем он много
пьет, зачем живет не по средствам и делает долги, зачем ничего не делает и не читает, зачем он
так мало культурен и мало знает, — и в ответ на все мои вопросы он горько улыбался, вздыхал и говорил: «Я неудачник, лишний человек», или: «Что вы хотите, батенька, от нас, осколков крепостничества?», или «Мы вырождаемся…» Или начинал нести длинную галиматью об Онегине, Печорине, байроновском Каине, Базарове, про которых говорил: «Это наши отцы по плоти и духу».
Понимайте
так, мол, что не он виноват в том, что казенные пакеты по неделям лежат нераспечатанными и что сам он
пьет и других
спаивает, а виноваты в этом Онегин, Печорин и Тургенев, выдумавший неудачника и лишнего человека.
Увы, он
так страдал, что должен
был оставить университет и два года жить дома без дела.
— Это развращенный и извращенный субъект, — продолжал зоолог, а дьякон, в ожидании смешных слов, впился ему в лицо. — Редко где можно встретить
такое ничтожество. Телом он вял, хил и стар, а интеллектом ничем не отличается от толстой купчихи, которая только жрет,
пьет, спит на перине и держит в любовниках своего кучера.
Вредоносность его заключается прежде всего в том, что он имеет успех у женщин и
таким образом угрожает иметь потомство, то
есть подарить миру дюжину Лаевских,
таких же хилых и извращенных, как он сам.
Какую бы он ни сделал мерзость, все верят, что это хорошо, что это
так и
быть должно,
так как он интеллигентный, либеральный и университетский человек.
Он милый малый, душа-человек, он
так сердечно снисходит к человеческим слабостям; он сговорчив, податлив, покладист, не горд, с ним и
выпить можно, и посквернословить, и посудачить…
— Или утопить, что ли… — добавил он. — В интересах человечества, в своих собственных интересах
такие люди должны
быть уничтожаемы. Непременно.
— Перестанем говорить об этом, — сказал зоолог. — Помни только одно, Александр Давидыч, что первобытное человечество
было охраняемо от
таких, как Лаевский, борьбой за существование и подбором; теперь же наша культура значительно ослабила борьбу и подбор, и мы должны сами позаботиться об уничтожении хилых и негодных, иначе, когда Лаевские размножатся, цивилизация погибнет и человечество выродится совершенно. Мы
будем виноваты.
В новом просторном платье из грубой мужской чечунчи и в большой соломенной шляпе, широкие поля которой сильно
были загнуты к ушам,
так что лицо ее глядело как будто из коробочки, она казалась себе очень миленькой.
Если бы он бранил ее или угрожал, то
было бы еще лучше и приятнее,
так как она чувствовала себя кругом виноватою перед ним.
Она с радостью соображала, что в ее измене нет ничего страшного. В ее измене душа не участвовала: она продолжала любить Лаевского, и это видно из того, что она ревнует его, жалеет и скучает, когда он не бывает дома. Кирилин же оказался
так себе, грубоватым, хотя и красивым, с ним все уже порвано и больше ничего не
будет. Что
было, то прошло, никому до этого нет дела, а если Лаевский узнает, то не поверит.
— Не понимаю я ваших колебаний. Продолжая
быть обыкновенным дьяконом, который обязан служить только по праздникам, а в остальные дни почивать от дел, вы и через десять лет останетесь все
таким же, какой вы теперь, и прибавятся у вас разве только усы и бородка, тогда как, вернувшись из экспедиции, через эти же десять лет вы
будете другим человеком, вы обогатитесь сознанием, что вами кое-что сделано.
Высокие гористые берега мало-помалу сходились, долина суживалась и представлялась впереди ущельем; каменистая гора, около которой ехали,
была сколочена природою из громадных камней, давивших друг друга с
такой страшной силой, что при взгляде на них Самойленко всякий раз невольно кряхтел.
— Пожалуй… — согласился Лаевский, которому
было лень соображать и противоречить. — Впрочем, — сказал он немного погодя, — что
такое Ромео и Джульетта в сущности? Красивая, поэтическая, святая любовь — это розы, под которыми хотят спрятать гниль. Ромео —
такое же животное, как и все.
Лаевский знал, что его не любит фон Корен, и потому боялся его и в его присутствии чувствовал себя
так, как будто всем
было тесно и за спиной стоял кто-то. Он ничего не ответил, отошел в сторону и пожалел, что поехал.
— Для чего
так много? — удивился Никодим Александрыч, знавший, что у Кирилина не
было денег.
Оттого, что свет мелькал и дым от костра несло на ту сторону, нельзя
было рассмотреть всех этих людей сразу, а видны
были по частям то мохнатая шапка и седая борода, то синяя рубаха, то лохмотья от плеч до колен и кинжал поперек живота, то молодое смуглое лицо с черными бровями,
такими густыми и резкими, как будто они
были написаны углем.
— Так-с! — сказал Кирилин; он молча постоял немного, подумал и сказал: — Что ж? Подождем, когда вы
будете в лучшем настроении, а пока смею вас уверить, я человек порядочный и сомневаться в этом никому не позволю. Мной играть нельзя! Adieu! [Прощайте! (франц.)]
Ее разливали по тарелкам и
ели с тем священнодействием, с каким это делается только на пикниках; и все находили, что уха очень вкусна и что дома они никогда не
ели ничего
такого вкусного.
Как это водится на всех пикниках, теряясь в массе салфеток, свертков, ненужных, ползающих от ветра сальных бумаг, не знали, где чей стакан и где чей хлеб, проливали вино на ковер и себе на колени, рассыпали соль, и кругом
было темно, и костер горел уже не
так ярко, и каждому
было лень встать и подложить хворосту.
Я ценю его и не отрицаю его значения; на
таких, как он, этот мир держится, и если бы мир
был предоставлен только одним нам, то мы, при всей своей доброте и благих намерениях, сделали бы из него то же самое, что вот мухи из этой картины.
— Я рад, что ясно вижу свои недостатки и сознаю их. Это поможет мне воскреснуть и стать другим человеком. Голубчик мой, если б ты знал, как страстно, с какою тоской я жажду своего обновления. И, клянусь тебе, я
буду человеком!
Буду! Не знаю, вино ли во мне заговорило, или оно
так и
есть на самом деле, но мне кажется, что я давно уже не переживал
таких светлых, чистых минут, как сейчас у тебя.
— Это ужасно, ужасно, дорогая! Но нет худа без добра. Ваш муж
был, вероятно, дивный, чудный, святой человек, а
такие на небе нужнее, чем на земле.
— Итак, вы свободны, дорогая. Вы можете теперь высоко держать голову и смело глядеть людям в глаза. Отныне бог и люди благословят ваш союз с Иваном Андреичем. Это очаровательно. Я дрожу от радости, не нахожу слов. Милая, я
буду вашею свахой… Мы с Никодимом Александрычем
так любили вас, вы позволите нам благословить ваш законный, чистый союз? Когда, когда вы думаете венчаться?
Надежда Федоровна почувствовала в своей груди
такую теплоту, радость и сострадание к себе, как будто в самом деле воскресла ее мать и стояла перед ней. Она порывисто обняла Марью Константиновну и прижалась лицом к ее плечу. Обе заплакали. Они сели на диван и несколько минут всхлипывали, не глядя друг на друга и
будучи не в силах выговорить ни одного слова.
— Это все пустяки, — зарыдала Надежда Федоровна. — Если бы я
была счастлива, но я
так несчастна!
— Умоляю, голубчик!
Так, чтобы в пятницу утром деньги у меня в руках
были.
— Не мели, дьякон! — сказал Самойленко с тоской. — Послушай, вот что я придумал, — обратился он к фон Корену. — Ты мне этих ста рублей не давай. Ты у меня до зимы
будешь столоваться еще три месяца,
так вот дай мне вперед за три месяца.
— Послушай, Александр Давидыч, последняя просьба! — горячо сказал фон Корен. — Когда ты
будешь давать тому прохвосту деньги, то предложи ему условие: пусть уезжает вместе со своей барыней или же отошлет ее вперед, а иначе не давай. Церемониться с ним нечего.
Так ему и скажи, а если не скажешь, то даю тебе честное слово, я пойду к нему в присутствие и спущу его там с лестницы, а с тобою знаться не
буду.
Так и знай!
Ему страшно
было сознаться, что доктор поймал его на обмане, который он
так долго и тщательно скрывал от самого себя.
В самом деле, чтобы уехать, ему нужно
будет солгать Надежде Федоровне, кредиторам и начальству; затем, чтобы добыть в Петербурге денег, придется солгать матери, сказать ей, что он уже разошелся с Надеждой Федоровной; и мать не даст ему больше пятисот рублей, — значит, он уже обманул доктора,
так как
будет не в состоянии в скором времени прислать ему денег.
— А вот и я! — сказал он, улыбаясь: ему
было мучительно стыдно, и он чувствовал, что и другим стыдно в его присутствии. — Бывают же
такие истории, — сказал он, садясь. — Сидел я и вдруг, знаете ли, почувствовал страшную колющую боль в боку… невыносимую, нервы не выдержали, и… и вышла
такая глупая штука. Наш нервный век, ничего не поделаешь!
В десятом часу пошли гулять на бульвар. Надежда Федоровна, боясь, чтобы с нею не заговорил Кирилин, все время старалась держаться около Марии Константиновны и детей. Она ослабела от страха и тоски и, предчувствуя лихорадку, томилась и еле передвигала ноги, но не шла домой,
так как
была уверена, что за нею пойдет Кирилин или Ачмианов, или оба вместе. Кирилин шел сзади, рядом с Никодимом Александрычем, и
напевал вполголоса...
Ведь
было время, когда ни один мужчина не разговаривал с нею
так, как Кирилин, и сама она порвала это время, как нитку, и погубила его безвозвратно — кто же виноват в этом?
— Отпустите меня сегодня, — сказала Надежда Федоровна и не узнала своего голоса, до
такой степени он
был жалобен и тонок.