Неточные совпадения
Он долго не мог отыскать свою шляпу; хоть раз пять брал ее в руки, но не видел,
что берет ее. Он был как пьяный; наконец понял,
что это под рукою у него именно шляпа, которую он ищет, вышел в переднюю, надел пальто; вот он
уже подходит к воротам: «кто это бежит за мною? верно, Маша… верно с нею дурно!» Он обернулся — Вера Павловна бросилась ему
на шею, обняла, крепко поцеловала.
Через полгода мать перестала называть Верочку цыганкою и чучелою, а стала наряжать лучше прежнего, а Матрена, — это была
уже третья Матрена, после той: у той был всегда подбит левый глаз, а у этой разбита левая скула, но не всегда, — сказала Верочке,
что собирается сватать ее начальник Павла Константиныча, и какой-то важный начальник, с орденом
на шее.
—
Что ты сделала, Верка проклятая? А? — но проклятой Верки
уже не было в зале; мать бросилась к ней в комнату, но дверь Верочкиной комнаты была заперта: мать надвинула всем корпусом
на дверь, чтобы выломать ее, но дверь не подавалась, а проклятая Верка сказала...
Конечно, не очень-то приняла к сердцу эти слова Марья Алексевна; но утомленные нервы просят отдыха, и у Марьи Алексевны стало рождаться раздумье: не лучше ли вступить в переговоры с дочерью, когда она, мерзавка,
уж совсем отбивается от рук? Ведь без нее ничего нельзя сделать, ведь не женишь же без ней
на ней Мишку дурака! Да ведь еще и неизвестно,
что она ему сказала, — ведь они руки пожали друг другу, —
что ж это значит?
Впрочем,
уж такая была его судьба,
что пришлось бы ему ехать, хотя бы матерью Верочки был кардинал Меццофанти; и он не роптал
на судьбу, а ездил повсюду, при Жюли, вроде наперсницы корнелевской героини.
— То-то, батюшка, я
уж и сначала догадывалась,
что вы что-нибудь неспросту приехали,
что уроки-то уроками, а цель у вас другая, да я не то полагала; я думала, у вас ему другая невеста приготовлена, вы его у нас отбить хотите, — погрешила
на вас, окаянная, простите великодушно.
— «Только-то — думает спасаемый: — я думал,
уж она черт знает
чего потребует, и
уж чорт знает
на что ни был бы готов».
Марья Алексевна, конечно,
уже не претендовала
на отказ Верочки от катанья, когда увидела,
что Мишка — дурак вовсе не такой дурак, а чуть было даже не поддел ее. Верочка была оставлена в покое и
на другое утро без всякой помехи отправилась в Гостиный двор.
Или
уж она так озлоблена
на мать,
что и то самое дело, в котором обе должны бы действовать заодно, она хочет вести без матери?
По всей вероятности, негодная Верка не хочет выходить замуж, — это даже несомненно, — здравый смысл был слишком силен в Марье Алексевне, чтобы обольститься хитрыми ее же собственными раздумьями о Верочке, как о тонкой интриганке; но эта девчонка устраивает все так,
что если выйдет (а чорт ее знает,
что у ней
на уме, может быть, и это!), то действительно
уже будет полной госпожей и над мужем, и над его матерью, и над домом, —
что ж остается?
И учитель узнал от Феди все,
что требовалось узнать о сестрице; он останавливал Федю от болтовни о семейных делах, да как вы помешаете девятилетнему ребенку выболтать вам все, если не запугаете его?
на пятом слове вы успеваете перервать его, но
уж поздно, — ведь дети начинают без приступа, прямо с сущности дела; и в перемежку с другими объяснениями всяких других семейных дел учитель слышал такие начала речей: «А у сестрицы жених-то богатый!
И ведь вот
уже минут пять он сидит тут и хоть
на нее не смотрел, но знает,
что она ни разу не взглянула
на жениха, кроме того, когда теперь вот отвечала ему.
Что это? учитель
уж и позабыл было про свою фантастическую невесту, хотел было сказать «не имею
на примете», но вспомнил: «ах, да ведь она подслушивала!» Ему стало смешно, — ведь какую глупость тогда придумал! Как это я сочинил такую аллегорию, да и вовсе не нужно было! Ну вот, подите же, говорят, пропаганда вредна — вон, как
на нее подействовала пропаганда, когда у ней сердце чисто и не расположено к вредному; ну, подслушала и поняла, так мне какое дело?
От него есть избавленье только в двух крайних сортах нравственного достоинства: или в том, когда человек
уже трансцендентальный негодяй, восьмое чудо света плутовской виртуозности, вроде Aли-паши Янинского, Джеззар — паши Сирийского, Мегемет — Али Египетского, которые проводили европейских дипломатов и (Джеззар) самого Наполеона Великого так легко, как детей, когда мошенничество наросло
на человеке такою абсолютно прочною бронею, сквозь которую нельзя пробраться ни до какой человеческой слабости: ни до амбиции, ни до честолюбия, ни до властолюбия, ни до самолюбия, ни до
чего; но таких героев мошенничества чрезвычайно мало, почти
что не попадается в европейских землях, где виртуозность негодяйства
уже портится многими человеческими слабостями.
Другим результатом-то,
что от удешевления учителя (то есть,
уже не учителя, а Дмитрия Сергеича) Марья Алексевна еще больше утвердилась в хорошем мнении о нем, как о человеке основательном, дошла даже до убеждения,
что разговоры с ним будут полезны для Верочки, склонят Верочку
на венчанье с Михаилом Иванычем — этот вывод был
уже очень блистателен, и Марья Алексевна своим умом не дошла бы до него, но встретилось ей такое ясное доказательство,
что нельзя было не заметить этой пользы для Верочки от влияния Дмитрия Сергеича.
Но он действительно держал себя так, как, по мнению Марьи Алексевны, мог держать себя только человек в ее собственном роде; ведь он молодой, бойкий человек, не запускал глаз за корсет очень хорошенькой девушки, не таскался за нею по следам, играл с Марьею Алексевною в карты без отговорок, не отзывался,
что «лучше я посижу с Верою Павловною», рассуждал о вещах в духе, который казался Марье Алексевне ее собственным духом; подобно ей, он говорил,
что все
на свете делается для выгоды,
что, когда плут плутует, нечего тут приходить в азарт и вопиять о принципах чести, которые следовало бы соблюдать этому плуту,
что и сам плут вовсе не напрасно плут, а таким ему и надобно быть по его обстоятельствам,
что не быть ему плутом, — не говоря
уж о том,
что это невозможно, — было бы нелепо, просто сказать глупо с его стороны.
Сострадательные люди, не оправдывающие его, могли бы также сказать ему в извинение,
что он не совершенно лишен некоторых похвальных признаков: сознательно и твердо решился отказаться от всяких житейских выгод и почетов для работы
на пользу другим, находя,
что наслаждение такою работою — лучшая выгода для него;
на девушку, которая была так хороша,
что он влюбился в нее, он смотрел таким чистым взглядом, каким не всякий брат глядит
на сестру; но против этого извинения его материализму надобно сказать,
что ведь и вообще нет ни одного человека, который был бы совершенно без всяких признаков чего-нибудь хорошего, и
что материалисты, каковы бы там они ни были, все-таки материалисты, а этим самым
уже решено и доказано,
что они люди низкие и безнравственные, которых извинять нельзя, потому
что извинять их значило бы потворствовать материализму.
На нее в самом деле было жалко смотреть: она не прикидывалась. Ей было в самом деле больно. Довольно долго ее слова были бессвязны, — так она была сконфужена за себя; потом мысли ее пришли в порядок, но и бессвязные, и в порядке, они
уже не говорили Лопухову ничего нового. Да и сам он был также расстроен. Он был так занят открытием, которое она сделала ему,
что не мог заниматься ее объяснениями по случаю этого открытия. Давши ей наговориться вволю, он сказал...
— Пойдемте домой, мой друг, я вас провожу. Поговорим. Я через несколько минут скажу, в
чем неудача. А теперь дайте подумать. Я все еще не собрался с мыслями. Надобно придумать что-нибудь новое. Не будем унывать, придумаем. — Он
уже прибодрился
на последних словах, но очень плохо.
— Милый мой, и я тогда же подумала,
что ты добрый. Выпускаешь меня
на волю, мой милый. Теперь я готова терпеть; теперь я знаю,
что уйду из подвала, теперь мне будет не так душно в нем, теперь ведь я
уж знаю,
что выйду из него. А как же я уйду из него, мой милый?
— Так, так, Верочка. Всякий пусть охраняет свою независимость всеми силами, от всякого, как бы ни любил его, как бы ни верил ему. Удастся тебе то,
что ты говоришь, или нет, не знаю, но это почти все равно: кто решился
на это, тот
уже почти оградил себя: он
уже чувствует,
что может обойтись сам собою, отказаться от чужой опоры, если нужно, и этого чувства
уже почти довольно. А ведь какие мы смешные люди, Верочка! ты говоришь: «не хочу жить
на твой счет», а я тебя хвалю за это. Кто же так говорит, Верочка?
Дня два после разговора о том,
что они жених и невеста, Верочка радовалась близкому освобождению;
на третий день
уже вдвое несноснее прежнего стал казаться ей «подвал», как она выражалась,
на четвертый день она
уж поплакала,
чего очень не любила, но поплакала немножко,
на пятый побольше,
на шестой
уже не плакала, а только не могла заснуть от тоски.
А если бы ему напомнить размышление, начинавшееся
на тему «жертва» и кончавшееся мыслями о нарядах, то можно бы его уличить,
что предчувствовалось
уж и с той самой поры нечто вроде этого обстоятельства, потому
что иначе незачем было бы и являться тогда в нем мысли: «отказываюсь от ученой карьеры».
Марья Алексевна и ругала его вдогонку и кричала других извозчиков, и бросалась в разные стороны
на несколько шагов, и махала руками, и окончательно установилась опять под колоннадой, и топала, и бесилась; а вокруг нее
уже стояло человек пять парней, продающих разную разность у колонн Гостиного двора; парни любовались
на нее, обменивались между собою замечаниями более или менее неуважительного свойства, обращались к ней с похвалами остроумного и советами благонамеренного свойства: «Ай да барыня, в кою пору успела нализаться, хват, барыня!» — «барыня, а барыня, купи пяток лимонов-то у меня, ими хорошо закусывать, для тебя дешево отдам!» — «барыня, а барыня, не слушай его, лимон не поможет, а ты поди опохмелись!» — «барыня, а барыня, здорова ты ругаться; давай об заклад ругаться, кто кого переругает!» — Марья Алексевна, сама не помня,
что делает, хватила по уху ближайшего из собеседников — парня лет 17, не без грации высовывавшего ей язык: шапка слетела, а волосы тут, как раз под рукой; Марья Алексевна вцепилась в них.
Она увидела,
что идет домой, когда прошла
уже ворота Пажеского корпуса, взяла извозчика и приехала счастливо, побила у двери отворившего ей Федю, бросилась к шкапчику, побила высунувшуюся
на шум Матрену, бросилась опять к шкапчику, бросилась в комнату Верочки, через минуту выбежала к шкапчику, побежала опять в комнату Верочки, долго оставалась там, потом пошла по комнатам, ругаясь, но бить было
уже некого: Федя бежал
на грязную лестницу, Матрена, подсматривая в щель Верочкиной комнаты, бежала опрометью, увидев,
что Марья Алексевна поднимается, в кухню не попала, а очутилась в спальной под кроватью Марьи Алексевны, где и пробыла благополучно до мирного востребования.
Ваш взгляд
на людей
уже совершенно сформировался, когда вы встретили первого благородного человека, который не был простодушным, жалким ребенком, знал жизнь не хуже вас, судил о ней не менее верно,
чем вы, умел делать дело не менее основательно,
чем вы: вам простительно было ошибиться и принять его за такого же пройдоху, как вы.
Вдвоем они получили
уже рублей 80 в месяц;
на эти деньги нельзя жить иначе, как очень небогато, но все-таки испытать им нужды не досталось, средства их понемногу увеличивались, и они рассчитывали,
что месяца еще через четыре или даже скорее они могут
уже обзавестись своим хозяйством (оно так и было потом).
В азарт она не приходила, а впадала больше буколическое настроение, с восторгом вникая во все подробности бедноватого быта Лопуховых и находя,
что именно так следует жить,
что иначе нельзя жить,
что только в скромной обстановке возможно истинное счастье, и даже объявила Сержу,
что они с ним отправятся жить в Швейцарию, поселятся в маленьком домике среди полей и гор,
на берегу озера, будут любить друг друга,
удить рыбу, ухаживать за своим огородом...
Он вознегодовал
на какого-то модерантиста, чуть ли не
на меня даже, хоть меня тут и не было, и зная,
что предмету его гнева
уж немало лет, он воскликнул: «да
что вы о нем говорите? я приведу вам слова, сказанные мне
на днях одним порядочным человеком, очень умной женщиной: только до 25 лет человек может сохранять честный образ мыслей».
Ей было совестно,
что она не могла прежде успокоиться, чтобы не тревожить его, но теперь
уж он не обращал внимания
на ее уверения,
что будет спать, хотя бы его тут и не было: — «вы виноваты, Вера Павловна, и за то должны быть наказываемы.
Каждый из них — человек отважный, не колеблющийся, не отступающий, умеющий взяться за дело, и если возьмется, то
уже крепко хватающийся за него, так
что оно не выскользнет из рук: это одна сторона их свойств: с другой стороны, каждый из них человек безукоризненной честности, такой,
что даже и не приходит в голову вопрос: «можно ли положиться
на этого человека во всем безусловно?» Это ясно, как то,
что он дышит грудью; пока дышит эта грудь, она горяча и неизменна, — смело кладите
на нее свою голову,
на ней можно отдохнуть.
А теперь опасность была больше,
чем тогда: в эти три года Вера Павловна, конечно, много развилась нравственно; тогда она была наполовину еще ребенок, теперь
уже не то; чувство, ею внушаемое,
уже не могло походить
на шутливую привязанность к девочке, которую любишь и над которой улыбаешься в одно и то же время.
А
на стороне Лопухова то неизмеримое преимущество,
что он
уже заслужил любовь, да, заслужил ее,
что он
уже вполне приобрел сердце.
— А какое влияние имеет
на человека заботливость других, — сказал Лопухов: — ведь он и сам отчасти подвергается обольщению,
что ему нужна, бог знает, какая осторожность, когда видит,
что из — за него тревожатся. Ведь вот я мог бы выходить из дому
уже дня три, а все продолжал сидеть. Ныне поутру хотел выйти, и еще отложил
на день для большей безопасности.
— Я ходила по Невскому, Вера Павловна; только еще вышла, было еще рано; идет студент, я привязалась к нему. Он ничего не сказал а перешел
на другую сторону улицы. Смотрит, я опять подбегаю к нему, схватила его за руку. «Нет, я говорю, не отстану от вас, вы такой хорошенький». «А я вас прошу об этом, оставьте меня», он говорит. «Нет, пойдемте со мной». «Незачем». «Ну, так я с вами пойду. Вы куда идете? Я
уж от вас ни за
что не отстану». — Ведь я была такая бесстыдная, хуже других.
И говорил,
что я стала хорошенькая и скромная и стал ласкать меня, — и как же ласкать? взял руку и положил
на свою, и стал гладить другою рукою; и смотрит
на мою руку; а точно, руки у меня в это время
уж были белые, нежные…
Это все равно, как если, когда замечтаешься, сидя одна, просто думаешь: «Ах, как я его люблю», так ведь тут
уж ни тревоги, ни боли никакой нет в этой приятности, а так ровно, тихо чувствуешь, так вот то же самое, только в тысячу раз сильнее, когда этот любимый человек
на тебя любуется; и как это спокойно чувствуешь, а не то,
что сердце стучит, нет, это
уж тревога была бы, этого не чувствуешь, а только оно как-то ровнее, и с приятностью, и так мягко бьется, и грудь шире становится, дышится легче, вот это так, это самое верное: дышать очень легко.
Это, я думаю, не оттого ли,
что ведь он мне
уж и не казался другим человеком, а как будто мы оба один человек; это как будто не он
на меня смотрит, а я сама
на себя смотрю, это не он меня целует, а я сама себя целую, — право, так мне представлялось; оттого мне и не стыдно.
Крюкова попробовала жить горничною еще в двух — трех семействах; но везде было столько тревог и неприятностей,
что уж лучше было поступить в швеи, хоть это и было прямым обречением себя
на быстрое развитие болезни: ведь болезнь все равно развивалась бью и от неприятностей, — лучше же подвергаться той же судьбе без огорчений, только от одной работы.
Грусть его по ней, в сущности, очень скоро сгладилась; но когда грусть рассеялась
на самом деле, ему все еще помнилось,
что он занят этой грустью, а когда он заметил,
что уже не имеет грусти, а только вспоминает о ней, он увидел себя в таких отношениях к Вере Павловне,
что нашел,
что попал в большую беду.
А между этих дел он сидит, болтает с детьми; тут же несколько девушек участвуют в этом разговоре обо всем
на свете, — и о том, как хороши арабские сказки «Тысяча и одна ночь», из которых он много
уже рассказал, и о белых слонах, которых так уважают в Индии, как у нас многие любят белых кошек: половина компании находит,
что это безвкусие, — белые слоны, кошки, лошади — все это альбиносы, болезненная порода, по глазам у них видно,
что они не имеют такого отличного здоровья, как цветные; другая половина компании отстаивает белых кошек.
Поэтому только половину вечеров проводят они втроем, но эти вечера
уже почти без перерыва втроем; правда, когда у Лопуховых нет никого, кроме Кирсанова, диван часто оттягивает Лопухова из зала, где рояль; рояль теперь передвинут из комнаты Веры Павловны в зал, но это мало спасает Дмитрия Сергеича: через четверть часа, много через полчаса Кирсанов и Вера Павловна тоже бросили рояль и сидят подле его дивана; впрочем, Вера Павловна недолго сидит подле дивана; она скоро устраивается полуприлечь
на диване, так, однако,
что мужу все-таки просторно сидеть: ведь диван широкий; то есть не совсем
уж просторно, но она обняла мужа одною рукою, поэтому сидеть ему все-таки ловко.
Или он забыл,
что если ныне он не будет у такого-то, этот такой-то оскорбится; или он забыл,
что у него к завтрашнему утру остается работы часа
на четыре, по крайней мере:
что ж он, хочет не спать нынешнюю ночь? — ведь
уж 10 часов, нечего ему балагурить, пора ему отправляться за работу.
— Я не хочу читать, — в страхе говорит Вера Павловна; она еще не разобрала,
что написано
на этих новых строках, но ей
уже страшно.
Но когда жена заснула, сидя у него
на коленях, когда он положил ее
на ее диванчик, Лопухов крепко задумался о ее сне. Для него дело было не в том, любит ли она его; это
уж ее дело, в котором и она не властна, и он, как он видит, не властен; это само собою разъяснится, об этом нечего думать иначе, как
на досуге, а теперь недосуг, теперь его дело разобрать, из какого отношения явилось в ней предчувствие,
что она не любит его.
Если бы Кирсанов рассмотрел свои действия в этом разговоре как теоретик, он с удовольствием заметил бы: «А как, однако же, верна теория; самому хочется сохранить свое спокойствие, возлежать
на лаврах, а толкую о том,
что, дескать, ты не имеешь права рисковать спокойствием женщины; а это (ты понимай
уж сам) обозначает,
что, дескать, я действительно совершал над собою подвиги благородства к собственному сокрушению, для спокойствия некоторого лица и для твоего, мой друг; а потому и преклонись перед величием души моей.
Он не говорил ей,
что это
уж не в ее власти: надобно было дать пройти времени, чтобы силы ее восстановились успокоением
на одной какой-нибудь мысли, — какой, все равно.
Вера Павловна, слушая такие звуки, смотря
на такое лицо, стала думать, не вовсе, а несколько, нет не несколько, а почти вовсе думать,
что важного ничего нет,
что она приняла за сильную страсть просто мечту, которая рассеется в несколько дней, не оставив следа, или она думала,
что нет, не думает этого,
что чувствует,
что это не так? да, это не так, нет, так, так, все тверже она думала,
что думает это, — да вот
уж она и в самом деле вовсе думает это, да и как не думать, слушая этот тихий, ровный голос, все говорящий,
что нет ничего важного?
Он не пошел за ней, а прямо в кабинет; холодно, медленно осмотрел стол, место подле стола; да,
уж он несколько дней ждал чего-нибудь подобного, разговора или письма, ну, вот оно, письмо, без адреса, но ее печать; ну, конечно, ведь она или искала его, чтоб уничтожить, или только
что бросила, нет, искала: бумаги в беспорядке, но где ж ей било найти его, когда она, еще бросая его, была в такой судорожной тревоге,
что оно, порывисто брошенное, как уголь, жегший руку, проскользнуло через весь стол и упало
на окно за столом.
Когда Вера Павловна
на другой день вышла из своей комнаты, муж и Маша
уже набивали вещами два чемодана. И все время Маша была тут безотлучно: Лопухов давал ей столько вещей завертывать, складывать, перекладывать,
что куда управиться Маше. «Верочка, помоги нам и ты». И чай пили тут все трое, разбирая и укладывая вещи. Только
что начала было опомниваться Вера Павловна, а
уж муж говорит: «половина 11–го; пора ехать
на железную дорогу».