Неточные совпадения
Слышишь? я не отказываюсь
от твоей помощи! пусть, мой друг, это доказывает
тебе, что
ты остаешься мил мне…
Мне жалко и смешно смотреть на
тебя:
ты так немощна и так зла
от чрезмерного количества чепухи в твоей голове.
Я сердит на
тебя за то, что
ты так зла к людям, а ведь люди — это
ты: что же
ты так зла к самой себе. Потому я и браню
тебя. Но
ты зла
от умственной немощности, и потому, браня
тебя, я обязан помогать
тебе. С чего начать оказывание помощи? да хоть с того, о чем
ты теперь думаешь: что это за писатель, так нагло говорящий со мною? — я скажу
тебе, какой я писатель.
— Верочка, одевайся, да получше. Я
тебе приготовила суприз — поедем в оперу, я во втором ярусе взяла билет, где все генеральши бывают. Все для
тебя, дурочка. Последних денег не жалею. У отца-то,
от расходов на
тебя, уж все животы подвело. В один пансион мадаме сколько переплатили, а фортопьянщику-то сколько!
Ты этого ничего не чувствуешь, неблагодарная, нет, видно, души-то в
тебе, бесчувственная
ты этакая!
— Верочка,
ты неблагодарная, как есть неблагодарная, — шепчет Марья Алексевна дочери: — что рыло-то воротишь
от них? Обидели они
тебя, что вошли? Честь
тебе, дуре, делают. А свадьба-то по — французски — марьяж, что ли, Верочка? А как жених с невестою, а венчаться как по — французски?
—
Ты напрасно думаешь, милая Жюли, что в нашей нации один тип красоты, как в вашей. Да и у вас много блондинок. А мы, Жюли, смесь племен,
от беловолосых, как финны («Да, да, финны», заметила для себя француженка), до черных, гораздо чернее итальянцев, — это татары, монголы («Да, монголы, знаю», заметила для себя француженка), — они все дали много своей крови в нашу! У нас блондинки, которых
ты ненавидишь, только один из местных типов, — самый распространенный, но не господствующий.
Дай мне силу сделаться опять уличной женщиной в Париже, я не прошу у
тебя ничего другого, я недостойна ничего другого, но освободи меня
от этих людей,
от этих гнусных людей!
— Жюли, будь хладнокровнее. Это невозможно. Не он, так другой, все равно. Да вот, посмотри, Жан уже думает отбить ее у него, а таких Жанов тысячи,
ты знаешь.
От всех не убережешь, когда мать хочет торговать дочерью. Лбом стену не прошибешь, говорим мы, русские. Мы умный народ, Жюли. Видишь, как спокойно я живу, приняв этот наш русский принцип.
— Вера, — начал Павел Константиныч, — Михаил Иваныч делает нам честь, просит твоей руки. Мы отвечали, как любящие
тебя родители, что принуждать
тебя не будем, но что с одной стороны рады.
Ты как добрая послушная дочь, какою мы
тебя всегда видели, положишься на нашу опытность, что мы не смели
от бога молить такого жениха. Согласна, Вера?
Теперь, Верочка, эти мысли уж ясно видны в жизни, и написаны другие книги, другими людьми, которые находят, что эти мысли хороши, но удивительного нет в них ничего, и теперь, Верочка, эти мысли носятся в воздухе, как аромат в полях, когда приходит пора цветов; они повсюду проникают,
ты их слышала даже
от твоей пьяной матери, говорившей
тебе, что надобно жить и почему надобно жить обманом и обиранием; она хотела говорить против твоих мыслей, а сама развивала твои же мысли;
ты их слышала
от наглой, испорченной француженки, которая таскает за собою своего любовника, будто горничную, делает из него все, что хочет, и все-таки, лишь опомнится, находит, что она не имеет своей воли, должна угождать, принуждать себя, что это очень тяжело, — уж ей ли, кажется, не жить с ее Сергеем, и добрым, и деликатным, и мягким, — а она говорит все-таки: «и даже мне, такой дурной, такие отношения дурны».
А вот что странно, Верочка, что есть такие же люди, у которых нет этого желания, у которых совсем другие желания, и им, пожалуй, покажется странно, с какими мыслями
ты, мой друг, засыпаешь в первый вечер твоей любви, что
от мысли о себе, о своем милом, о своей любви,
ты перешла к мыслям, что всем людям надобно быть счастливыми, и что надобно помогать этому скорее прийти.
— Милый мой!
Ты видел, я плакала, когда
ты вошел, — это
от радости.
— Так, так, Верочка. Всякий пусть охраняет свою независимость всеми силами,
от всякого, как бы ни любил его, как бы ни верил ему. Удастся
тебе то, что
ты говоришь, или нет, не знаю, но это почти все равно: кто решился на это, тот уже почти оградил себя: он уже чувствует, что может обойтись сам собою, отказаться
от чужой опоры, если нужно, и этого чувства уже почти довольно. А ведь какие мы смешные люди, Верочка!
ты говоришь: «не хочу жить на твой счет», а я
тебя хвалю за это. Кто же так говорит, Верочка?
— Да, милая Верочка, шутки шутками, а ведь в самом деле лучше всего жить, как
ты говоришь. Только откуда
ты набралась таких мыслей? Я-то их знаю, да я помню, откуда я их вычитал. А ведь до ваших рук эти книги не доходят. В тех, которые я
тебе давал, таких частностей не было. Слышать? — не
от кого было. Ведь едва ли не первого меня
ты встретила из порядочных людей.
Да хоть и не объясняли бы, сама сообразит: «
ты, мой друг, для меня вот
от чего отказался,
от карьеры, которой ждал», — ну, положим, не денег, — этого не взведут на меня ни приятели, ни она сама, — ну, хоть и то хорошо, что не будет думать, что «он для меня остался в бедности, когда без меня был бы богат».
— Да
ты не в Караванную, я только так сказала, чтобы
ты не думал долго, чтобы мне поскорее
от этой дамы уехать. Налево, по Невскому. Мне гораздо дальше Караванной — на Васильевский Остров, в 5 линию, за Средним проспектом. Поезжай хорошенько, прибавлю.
— Здравствуй, Алеша. Мои все
тебе кланяются, здравствуйте, Лопухов: давно мы с вами не виделись. Что вы тут говорите про жену? Все у вас жены виноваты, — сказала возвратившаяся
от родных дама лет 17, хорошенькая и бойкая блондинка.
— Ах, какой
ты! Все мешаешь.
Ты слушай, сиди смирно. Ведь тут, мне кажется, главное то, чтобы с самого начала, когда выбираешь немногих, делать осмотрительно, чтобы это были в самом деле люди честные, хорошие, не легкомысленные, не шаткие, настойчивые и вместе мягкие, чтобы
от них не выходило пустых ссор и чтобы они умели выбирать других, — так?
— Нейдут из
тебя слова-то. Хорошо им жить? — спрашиваю; хороши они? — спрашиваю; такой хотела бы быть, как они? — Молчишь! рыло-то воротишь! — Слушай же
ты, Верка, что я скажу.
Ты ученая — на мои воровские деньги учена.
Ты об добром думаешь, а как бы я не злая была, так бы
ты и не знала, что такое добром называется. Понимаешь? Все
от меня, моя
ты дочь, понимаешь? Я
тебе мать.
— Будь признательна, неблагодарная. Не люби, не уважай. Я злая: что меня любить? Я дурная: что меня уважать? Но
ты пойми, Верка, что кабы я не такая была, и
ты бы не такая была. Хорошая
ты —
от меня дурной; добрая
ты —
от меня злой. Пойми, Верка, благодарна будь.
Все резко выдающиеся черты их — черты не индивидуумов, а типа, типа до того разнящегося
от привычных
тебе, проницательный читатель, что его общими особенностями закрываются личные разности в нем.
— Сашенька, друг мой, как я рада, что встретила
тебя! — девушка все целовала его, и смеялась, и плакала. Опомнившись
от радости, она сказала: — нет, Вера Павловна, о делах уж не буду говорить теперь. Не могу расстаться с ним. Пойдем, Сашенька, в мою комнату.
И действительно, он исполнил его удачно: не выдал своего намерения ни одним недомолвленным или перемолвленным словом, ни одним взглядом; по-прежнему он был свободен и шутлив с Верою Павловною, по-прежнему было видно, что ему приятно в ее обществе; только стали встречаться разные помехи ему бывать у Лопуховых так часто, как прежде, оставаться у них целый вечер, как прежде, да как-то выходило, что чаще прежнего Лопухов хватал его за руку, а то и за лацкан сюртука со словами: «нет, дружище,
ты от этого спора не уйдешь так вот сейчас» — так что все большую и большую долю времени, проводимого у Лопуховых, Кирсанову приводилось просиживать у дивана приятеля.
Нет, мы это скроем
от нее, что я проснулась у
тебя.
Комната Веры Павловны стоит пустая. Вера Павловна, уж не скрываясь
от Маши, поселилась в комнате мужа. «Какой он нежный, какой он ласковый, мой милый, и я могла вздумать, что не люблю
тебя? Какая я смешная!»
— Миленький мой,
ты во второй раз избавляешь меня: спас меня
от злых людей, спас меня
от себя самой! Ласкай меня, мой милый, ласкай меня!
— Изволь, мой милый. Мне снялось, что я скучаю оттого, что не поехала в оперу, что я думаю о ней, о Бозио; ко мне пришла какая-то женщина, которую я сначала приняла за Бозио и которая все пряталась
от меня; она заставила меня читать мой дневник; там было написано все только о том, как мы с
тобою любим друг друга, а когда она дотрогивалась рукою до страниц, на них показывались новые слова, говорившие, что я не люблю
тебя.
— Верочка, друг мой,
ты упрекнула меня, — его голос дрожал, во второй раз в жизни и в последний раз; в первый раз голос его дрожал
от сомнения в своем предположении, что он отгадал, теперь дрожал
от радости: —
ты упрекнула меня, но этот упрек мне дороже всех слов любви. Я оскорбил
тебя своим вопросом, но как я счастлив, что мой дурной вопрос дал мне такой упрек! Посмотри, слезы на моих глазах, с детства первые слезы в моей жизни!
Следовательно: ступай, мой друг,
от меня, куда
тебе лучше, какая мне надобность думать о
тебе?
— Нет, я не могу так отпустить
тебя. — Кирсанов взял за руку Лопухова, хотевшего уходить. — Садись.
Ты начал говорить, когда не было нужно.
Ты требуешь
от меня бог знает чего.
Ты должен выслушать.
— Какое право имеешь
ты требовать
от меня того, что для меня тяжело.
— Нет, Дмитрий, в таком разговоре
ты не отделаешься
от меня шутя.
Прежде положим, что существуют три человека, — предположение, не заключающее в себе ничего невозможного, — предположим, что у одного из них есть тайна, которую он желал бы скрыть и
от второго, и в особенности
от третьего; предположим, что второй угадывает эту тайну первого, и говорит ему: делай то, о чем я прошу
тебя, или я открою твою тайну третьему.
Только убивать что-нибудь можно этим средством, как
ты и делал над собою, а делать живое — нельзя, — Лопухов расчувствовался
от слов Кирсанова: «но о чем я думаю, то мне знать».
Отступаешься
от дела потому, что дело пропащее для
тебя, а эгоизм повертывает твои жесты так, что
ты корчишь человека, совершающего благородный подвиг».
Отступался
от дела, чтобы не быть дураком и подлецом, и возликовал
от этого, будто совершил геройский подвиг великодушного благородства; не поддаешься с первого слова зову, чтобы опять не хлопотать над собою и чтобы не лишиться этого сладкого ликования своим благородством, а эгоизм повертывает твои жесты так, что
ты корчишь человека, упорствующего в благородном подвижничестве».
Почему, например, когда они, возвращаясь
от Мерцаловых, условливались на другой день ехать в оперу на «Пуритан» и когда Вера Павловна сказала мужу: «Миленький мой,
ты не любишь этой оперы,
ты будешь скучать, я поеду с Александром Матвеичем: ведь ему всякая опера наслажденье; кажется, если бы я или
ты написали оперу, он и ту стал бы слушать», почему Кирсанов не поддержал мнения Веры Павловны, не сказал, что «в самом деле, Дмитрий, я не возьму
тебе билета», почему это?
— Конечно, Верочка, очень; об этом что говорить. Но ведь мы с
тобою понимаем, что такое любовь. Разве не в том она, что радуешься радости, страдаешь
от страданья того, кого любишь? Муча себя,
ты будешь мучить меня.
«Мой милый, никогда не была я так сильно привязана к
тебе, как теперь. Если б я могла умереть за
тебя! О, как бы я была рада умереть, если бы
ты от этого стал счастливее! Но я не могу жить без него. Я обижаю
тебя, мой милый, я убиваю
тебя, мой друг, я не хочу этого. Я делаю против своей воли. Прости меня, прости меня».
Только она и давала некоторую возможность отбиваться
от него: если уж начнет слишком доезжать своими обличениями, доезжаемый скажет ему: «да ведь совершенство невозможно —
ты же куришь», — тогда Рахметов приходил в двойную силу обличения, но большую половину укоризн обращал уже на себя, обличаемому все-таки доставалось меньше, хоть он не вовсе забывал его из — за себя.
Скажи же, о проницательный читатель, зачем выведен Рахметов, который вот теперь ушел и больше не явится в моем рассказе?
Ты уж знаешь
от меня, что это фигура, не участвующая в действии…
Я
тебе скажу больше: неужели
ты полагал, что Рахметов в разговоре с Верою Павловною действовал независимо
от Лопухова?
— Так
ты, значит, еще безнравственнее? — спрашивает меня проницательный читатель, вылупив глаза
от удивления тому, до какой непостижимой безнравственности упало человечество в моем персонаже.
Ведь
ты устал, Саша, ведь
ты голоден!» Она вырывается
от него и бежит.
— Вот какие, Саша. Мы с
тобою часто говорили, что организация женщины едва ли не выше, чем мужчины, что поэтому женщина едва ли не оттеснит мужчину на второй план в умственной жизни, когда пройдет господство грубого насилия, мы оба с
тобою выводили эту вероятность из наблюдения над жизнью; в жизни больше встречается женщин, чем мужчин, умных
от природы; так нам обоим кажется.
Ты подтверждал это разными подробностями из анатомии, физиологии.
— Какие оскорбительные вещи для мужчин
ты говоришь, и ведь это больше
ты говоришь, Верочка, чем я: мне это обидно. Хорошо, что время, которое мы с
тобою предсказываем, еще так далеко. А то бы я совершенно отказался
от своего мнения, чтобы не отходить на второй план. Впрочем, Верочка, ведь это только вероятность, наука еще не собрала столько сведений, чтобы решить вопрос положительным образом.
Ты знаешь примеры, что люди, совершенно здоровые, расслабевали досмерти и действительно умирали
от одной мысли, что должны ослабевать и умереть.
— Вот почему
тебя так заняли стихи о том, как Катя избавлялась
от тоски работою.
— Так, мой милый; и я в последнее время поняла, что в этом был весь секрет разницы между мною и
тобою. Нужно иметь такое дело,
от которого нельзя отказаться, которого нельзя отложить, — тогда человек несравненно тверже.
Ты знаешь, я говорю не о том, что она была тяжела, — ведь и твоя была для
тебя также не легка, — это зависит
от силы чувства, не мне теперь жалеть, что она была тяжела, это значило бы жалеть, что чувство было сильно, — нет! но зачем у меня против этой силы не было такой же твердой опоры, как у
тебя?