Неточные совпадения
«Мы бедны, — говорила песенка, — но мы рабочие люди, у нас здоровые руки. Мы темны, но мы не глупы и хотим света.
Будем учиться — знание освободит нас;
будем трудиться — труд обогатит нас, — это дело пойдет, —
поживем, доживем —
Мы грубы, но от нашей грубости терпим мы же сами. Мы исполнены предрассудков, но ведь мы же сами страдаем от них, это чувствуется нами.
Будем искать счастья, и найдем гуманность, и станем добры, — это дело пойдет, —
поживем, доживем.
Труд без знания бесплоден, наше счастье невозможно без счастья других. Просветимся — и обогатимся;
будем счастливы — и
будем братья и сестры, — это дело пойдет, —
поживем, доживем.
Дом и тогда
был, как теперь, большой, с двумя воротами и четырьмя подъездами по улице, с тремя дворами в глубину. На самой парадной из лестниц на улицу, в бель — этаже,
жила в 1852 году, как и теперь
живет, хозяйка с сыном. Анна Петровна и теперь осталась, как тогда
была, дама видная. Михаил Иванович теперь видный офицер и тогда
был видный и красивый офицер.
Кто теперь
живет на самой грязной из бесчисленных черных лестниц первого двора, в 4-м этаже, в квартире направо, я не знаю; а в 1852 году
жил тут управляющий домом, Павел Константиныч Розальский, плотный, тоже видный мужчина, с женою Марьею Алексевною, худощавою, крепкою, высокого роста дамою, с дочерью, взрослою девицею — она-то и
есть Вера Павловна — и 9–летним сыном Федею.
Ты не помнишь, как мы с твоим отцом
жили, когда он еще не
был управляющим!
Бедно, и — и — и, как бедно
жили, — а я тогда
была честная, Верочка!
— Жюли, это сказал не Карасен, — и лучше зови его: Карамзин, — Карамзин
был историк, да и то не русский, а татарский, — вот тебе новое доказательство разнообразия наших типов. О ножках сказал Пушкин, — его стихи
были хороши для своего времени, но теперь потеряли большую часть своей цены. Кстати, эскимосы
живут в Америке, а наши дикари, которые
пьют оленью кровь, называются самоеды.
Но женщина, которая столько
жила, как я, — и как
жила, мсье Сторешни́к! я теперь святая, схимница перед тем, что
была, — такая женщина не может сохранить бюста!
— Гнусные люди! гадкие люди! я
была два года уличною женщиной в Париже, я полгода
жила в доме, где собирались воры, я и там не встречала троих таких низких людей вместе!
— Жюли,
будь хладнокровнее. Это невозможно. Не он, так другой, все равно. Да вот, посмотри, Жан уже думает отбить ее у него, а таких Жанов тысячи, ты знаешь. От всех не убережешь, когда мать хочет торговать дочерью. Лбом стену не прошибешь, говорим мы, русские. Мы умный народ, Жюли. Видишь, как спокойно я
живу, приняв этот наш русский принцип.
Я хочу
быть независима и
жить по — своему; что нужно мне самой, на то я готова; чего мне не нужно, того не хочу и не хочу.
Не тем я развращена, за что называют женщину погибшей, не тем, что
было со мною, что я терпела, от чего страдала, не тем я развращена, что тело мое
было предано поруганью, а тем, что я привыкла к праздности, к роскоши, не в силах
жить сама собою, нуждаюсь в других, угождаю, делаю то, чего не хочу — вот это разврат!
— Maman, будемте рассуждать хладнокровно. Раньше или позже жениться надобно, а женатому человеку нужно больше расходов, чем холостому. Я бы мог, пожалуй, жениться на такой, что все доходы с дома понадобились бы на мое хозяйство. А она
будет почтительною дочерью, и мы могли бы
жить с вами, как до сих пор.
— Мне давно
было известно, что Мишель волочится за вашей дочерью. Я не мешала этому, потому что молодому человеку нельзя же
жить без развлечений. Я снисходительна к шалостям молодых людей. Но я не потерплю унижения своей фамилии. Как ваша дочь осмелилась забрать себе в голову такие виды?
Девушка начинала тем, что не пойдет за него; но постепенно привыкала иметь его под своею командою и, убеждаясь, что из двух зол — такого мужа и такого семейства, как ее родное, муж зло меньшее, осчастливливала своего поклонника; сначала
было ей гадко, когда она узнавала, что такое значит осчастливливать без любви;
был послушен: стерпится — слюбится, и она обращалась в обыкновенную хорошую даму, то
есть женщину, которая сама-то по себе и хороша, но примирилась с пошлостью и,
живя на земле, только коптит небо.
По денежным своим делам Лопухов принадлежал к тому очень малому меньшинству медицинских вольнослушающих, то
есть не живущих на казенном содержании, студентов, которое не голодает и не холодает. Как и чем
живет огромное большинство их — это богу, конечно, известно, а людям непостижимо. Но наш рассказ не хочет заниматься людьми, нуждающимися в съестном продовольствии; потому он упомянет лишь в двух — трех словах о времени, когда Лопухов находился в таком неприличном состоянии.
Отец его, рязанский мещанин,
жил, по мещанскому званию, достаточно, то
есть его семейство имело щи с мясом не по одним воскресеньям, и даже
пило чай каждый день.
Когда он
был в третьем курсе, дела его стали поправляться: помощник квартального надзирателя предложил ему уроки, потом стали находиться другие уроки, и вот уже два года перестал нуждаться и больше года
жил на одной квартире, но не в одной, а в двух разных комнатах, — значит, не бедно, — с другим таким же счастливцем Кирсановым.
Потом вдруг круто поворотила разговор на самого учителя и стала расспрашивать, кто он, что он, какие у него родственники, имеют ли состояние, как он
живет, как думает
жить; учитель отвечал коротко и неопределенно, что родственники
есть,
живут в провинции, люди небогатые, он сам
живет уроками, останется медиком в Петербурге; словом сказать, из всего этого не выходило ничего.
— Нынче поутру Кирсанов дал мне адрес дамы, которая назначила мне завтра
быть у нее. Я лично незнаком с нею, но очень много слышал о ней от нашего общего знакомого, который и
был посредником. Мужа ее знаю я сам, — мы виделись у этого моего знакомого много раз. Судя по всему этому, я уверен, что в ее семействе можно
жить. А она, когда давала адрес моему знакомому, для передачи мне, сказала, что уверена, что сойдется со мною в условиях. Стало
быть, мой друг, дело можно считать почти совершенно конченным.
— Да, N говорил мне, что ей
было дурно
жить в семействе.
При ее положении в обществе, при довольно важных должностных связях ее мужа, очень вероятно, даже несомненно, что если бы она уж непременно захотела, чтобы Верочка
жила у нее, то Марья Алексевна не могла бы ни вырвать Верочку из ее рук, ни сделать серьезных неприятностей ни ей, ни ее мужу, который
был бы официальным ответчиком по процессу и за которого она боялась.
— Ах, мой милый, нам
будет очень, очень мало нужно. Но только я не хочу так: я не хочу
жить на твои деньги. Ведь я и теперь имею уроки. Я их потеряю тогда — ведь маменька всем расскажет, что я злодейка. Но найдутся другие уроки. Я стану
жить. Да, ведь так надобно? Ведь мне не не должно
жить на твои деньги?
— Вера Павловна, я вам предложил свои мысли об одной стороне нашей жизни, — вы изволили совершенно ниспровергнуть их вашим планом, назвали меня тираном, поработителем, — извольте же придумывать сами, как
будут устроены другие стороны наших отношений! Я считаю напрасным предлагать свои соображения, чтоб они
были точно так же изломаны вами. Друг мой, Верочка, да ты сама скажи, как ты думаешь
жить; наверное мне останется только сказать: моя милая! как она умно думает обо всем!
— Да, милая Верочка, шутки шутками, а ведь в самом деле лучше всего
жить, как ты говоришь. Только откуда ты набралась таких мыслей? Я-то их знаю, да я помню, откуда я их вычитал. А ведь до ваших рук эти книги не доходят. В тех, которые я тебе давал, таких частностей не
было. Слышать? — не от кого
было. Ведь едва ли не первого меня ты встретила из порядочных людей.
Когда он кончил, то Марья Алексевна видела, что с таким разбойником нечего говорить, и потому прямо стала говорить о чувствах, что она
была огорчена, собственно, тем, что Верочка вышла замуж, не испросивши согласия родительского, потому что это для материнского сердца очень больно; ну, а когда дело пошло о материнских чувствах и огорчениях, то, натурально, разговор стал представлять для обеих сторон более только тот интерес, что, дескать, нельзя же не говорить и об этом, так приличие требует; удовлетворили приличию, поговорили, — Марья Алексевна, что она, как любящая мать,
была огорчена, — Лопухов, что она, как любящая мать, может и не огорчаться; когда же исполнили меру приличия надлежащею длиною рассуждений о чувствах, перешли к другому пункту, требуемому приличием, что мы всегда желали своей дочери счастья, — с одной стороны, а с другой стороны отвечалось, что это, конечно, вещь несомненная; когда разговор
был доведен до приличной длины и по этому пункту, стали прощаться, тоже с объяснениями такой длины, какая требуется благородным приличием, и результатом всего оказалось, что Лопухов, понимая расстройство материнского сердца, не просит Марью Алексевну теперь же дать дочери позволения видеться с нею, потому что теперь это,
быть может,
было бы еще тяжело для материнского сердца, а что вот Марья Алексевна
будет слышать, что Верочка
живет счастливо, в чем, конечно, всегда и состояло единственное желание Марьи Алексевны, и тогда материнское сердце ее совершенно успокоится, стало
быть, тогда она
будет в состоянии видеться с дочерью, не огорчаясь.
Вдвоем они получили уже рублей 80 в месяц; на эти деньги нельзя
жить иначе, как очень небогато, но все-таки испытать им нужды не досталось, средства их понемногу увеличивались, и они рассчитывали, что месяца еще через четыре или даже скорее они могут уже обзавестись своим хозяйством (оно так и
было потом).
— Данилыч, а ведь я ее спросила про ихнее заведенье. Вы, говорю, не рассердитесь, что я вас спрошу: вы какой веры
будете? — Обыкновенно какой, русской, говорит. — А супружник ваш? — Тоже, говорит, русской. — А секты никакой не изволите содержать? — Никакой, говорит: а вам почему так вздумалось? — Да вот почему, сударыня, барыней ли, барышней ли, не знаю, как вас назвать: вы с муженьком-то
живете ли? — засмеялась;
живем, говорит.
В азарт она не приходила, а впадала больше буколическое настроение, с восторгом вникая во все подробности бедноватого быта Лопуховых и находя, что именно так следует
жить, что иначе нельзя
жить, что только в скромной обстановке возможно истинное счастье, и даже объявила Сержу, что они с ним отправятся
жить в Швейцарию, поселятся в маленьком домике среди полей и гор, на берегу озера,
будут любить друг друга, удить рыбу, ухаживать за своим огородом...
Живут небогато; но видно, что деньги
есть.
— Нейдут из тебя слова-то. Хорошо им
жить? — спрашиваю; хороши они? — спрашиваю; такой хотела бы
быть, как они? — Молчишь! рыло-то воротишь! — Слушай же ты, Верка, что я скажу. Ты ученая — на мои воровские деньги учена. Ты об добром думаешь, а как бы я не злая
была, так бы ты и не знала, что такое добром называется. Понимаешь? Все от меня, моя ты дочь, понимаешь? Я тебе мать.
Добрые и умные люди написали много книг о том, как надобно
жить на свете, чтобы всем
было хорошо; и тут самое главное, — говорят они, — в том, чтобы мастерские завести по новому порядку.
От этого через несколько времени пошли дальше: сообразили, что выгодно
будет таким порядком устроить покупку хлеба и других припасов, которые берутся каждый день в булочных и мелочных лавочках; но тут же увидели, что для этого надобно всем
жить по соседству: стали собираться по нескольку на одну квартиру, выбирать квартиры подле мастерской.
По этим родственным отношениям три девушки не могли поселиться на общей квартире: у одной мать
была неуживчивого характера; у другой мать
была чиновница и не хотела
жить вместе с мужичками, у третьей отец
был пьяница.
Сами они
жили в одних комнатах, по две, по три в одной; их родственники или родственницы расположились по своим удобствам: у двух старух
были особые комнаты у каждой, остальные старухи
жили вместе.
Два — три молодые человека, да один не молодой человек из его бывших профессоров, его приятели давно наговорили остальным, будто бы
есть на свете какой-то Фирхов, и
живет в Берлине, и какой-то Клод Бернар, и
живет в Париже, и еще какие-то такие же, которых не упомнишь, которые тоже
живут в разных городах, и что будто бы эти Фирхов, Клод Бернар и еще кто-то — будто бы они светила медицинской науки.
— Нет, Вера Павловна, у меня другое чувство. Я вам хочу сказать, какой он добрый; мне хочется, чтобы кто-нибудь знал, как я ему обязана, а кому сказать кроме вас? Мне это
будет облегчение. Какую жизнь я вела, об этом, разумеется, нечего говорить, — она у всех таких бедных одинакая. Я хочу сказать только о том, как я с ним познакомилась. Об нем так приятно говорить мне; и ведь я переезжаю к нему
жить, — надобно же вам знать, почему я бросаю мастерскую.
Я и
жила по-прежнему-то
есть, не по-прежнему: какое сравнение, Вера Павловна!
Вот я так и
жила. Прошло месяца три, и много уже отдохнула я в это время, потому что жизнь моя уже
была спокойная, и хоть я совестилась по причине денег, но дурной девушкою себя уж не считала.
Чувствую: не могу я делать того, чем
жила; зарежьте меня, с голоду
буду умирать, не стану делать.
Вот сижу я и плачу: что я теперь
буду делать, нечем мне
жить.
Пока актриса оставалась на сцене, Крюковой
было очень хорошо
жить у ней: актриса
была женщина деликатная, Крюкова дорожила своим местом — другое такое трудно
было бы найти, — за то, что не имеет неприятностей от госпожи, Крюкова привязалась и к ней; актриса, увидев это, стала еще добрее.
Крюкова попробовала
жить горничною еще в двух — трех семействах; но везде
было столько тревог и неприятностей, что уж лучше
было поступить в швеи, хоть это и
было прямым обречением себя на быстрое развитие болезни: ведь болезнь все равно развивалась бью и от неприятностей, — лучше же подвергаться той же судьбе без огорчений, только от одной работы.
И действительно, она порадовалась; он не отходил от нее ни на минуту, кроме тех часов, которые должен
был проводить в гошпитале и Академии; так
прожила она около месяца, и все время
были они вместе, и сколько
было рассказов, рассказов обо всем, что
было с каждым во время разлуки, и еще больше
было воспоминаний о прежней жизни вместе, и сколько
было удовольствий: они гуляли вместе, он нанял коляску, и они каждый день целый вечер ездили по окрестностям Петербурга и восхищались ими; человеку так мила природа, что даже этою жалкою, презренною, хоть и стоившею миллионы и десятки миллионов, природою петербургских окрестностей радуются люди; они читали, они играли в дурачки, они играли в лото, она даже стала учиться играть в шахматы, как будто имела время выучиться.
«Ныне я ждала своего друга Д. на бульваре, подле Нового моста: там
живет дама, у которой я думала
быть гувернанткою.
Я в своей комнате перед обедом все думала, что лучше умереть, чем
жить, как я
живу теперь, и вдруг, за обедом, Д. говорит: «Вера Павловна,
пьем за здоровье моей невесты и вашего жениха».
— Моя милая, ангел мой, всему своя пора. И то, как мы прежде
жили с тобою — любовь; и то, как теперь
живем, — любовь; одним нужна одна, другим — другая любовь: тебе прежде
было довольно одной, теперь нужна другая. Да, ты теперь стала женщиной, мой друг, и что прежде
было не нужно тебе, стало нужно теперь.
Да, тогда
будет всем легко
жить на свете, вот как теперь мне.
«Мой милый, никогда не
была я так сильно привязана к тебе, как теперь. Если б я могла умереть за тебя! О, как бы я
была рада умереть, если бы ты от этого стал счастливее! Но я не могу
жить без него. Я обижаю тебя, мой милый, я убиваю тебя, мой друг, я не хочу этого. Я делаю против своей воли. Прости меня, прости меня».