Неточные совпадения
— Милый мой, мы должны расстаться. Я решилась. Это тяжело. Но еще тяжелее
было бы нам видеть друг друга. Я его убийца. Я убила его для
тебя.
Я думаю, что не
буду нуждаться; но если
буду, обращусь к
тебе; позаботься же, чтоб у
тебя на всякий случай
было готово несколько денег для меня; ведь
ты знаешь, у меня много надобностей, расходов, хоть я и скупа; я не могу обойтись без этого.
Запрещаю
тебе быть на станции, чтобы провожать меня.
На
тебя нельзя положиться, что
ты с первых страниц можешь различить,
будет ли содержание повести стоить того, чтобы прочесть ее, у
тебя плохое чутье, оно нуждается в пособии, а пособий этих два: или имя автора, или эффектность манеры.
Я рассказываю
тебе еще первую свою повесть,
ты еще не приобрела себе суждения, одарен ли автор художественным талантом (ведь у
тебя так много писателей, которым
ты присвоила художественный талант), моя подпись еще не заманила бы
тебя, и я должен
был забросить
тебе удочку с приманкой эффектности.
Дальше не
будет таинственности,
ты всегда
будешь за двадцать страниц вперед видеть развязку каждого положения, а на первый случай я скажу
тебе и развязку всей повести: дело кончится весело, с бокалами, песнью: не
будет ни эффектности, никаких прикрас.
Но я предупредил
тебя, что таланта у меня нет, —
ты и
будешь знать теперь, что все достоинства повести даны ей только ее истинностью.
Но
есть в
тебе, публика, некоторая доля людей, — теперь уже довольно значительная доля, — которых я уважаю.
Утром Марья Алексевна подошла к шкапчику и дольше обыкновенного стояла у него, и все говорила: «слава богу, счастливо
было, слава богу!», даже подозвала к шкапчику Матрену и сказала: «на здоровье, Матренушка, ведь и
ты много потрудилась», и после не то чтобы драться да ругаться, как бывало в другие времена после шкапчика, а легла спать, поцеловавши Верочку.
— Верочка,
ты неблагодарная, как
есть неблагодарная, — шепчет Марья Алексевна дочери: — что рыло-то воротишь от них? Обидели они
тебя, что вошли? Честь
тебе, дуре, делают. А свадьба-то по — французски — марьяж, что ли, Верочка? А как жених с невестою, а венчаться как по — французски?
— Верочка,
ты на меня не сердись. Я из любви к
тебе бранюсь,
тебе же добра хочу.
Ты не знаешь, каковы дети милы матерям. Девять месяцев
тебя в утробе носила! Верочка, отблагодари,
будь послушна, сама увидишь, что к твоей пользе. Веди себя, как я учу, — завтра же предложенье сделает!
— Знаю: коли не о свадьбе, так известно о чем. Да не на таковских напал. Мы его в бараний рог согнем. В мешке в церковь привезу, за виски вокруг налоя обведу, да еще рад
будет. Ну, да нечего с
тобой много говорить, и так лишнее наговорила: девушкам не следует этого знать, это материно дело. А девушка должна слушаться, она еще ничего не понимает. Так
будешь с ним говорить, как я
тебе велю?
— Кушай, Верочка! Вот, кушай на здоровье! Сама
тебе принесла: видишь, мать помнит о
тебе! Сижу, да и думаю: как же это Верочка легла спать без чаю? сама
пью, а сама все думаю. Вот и принесла. Кушай, моя дочка милая!
Ты не помнишь, как мы с твоим отцом жили, когда он еще не
был управляющим!
«
Ты, говорят, нечестная!» Вот и отец твой, — тебе-то он отец, это Наденьке не он
был отец, — голый дурак, а тоже колет мне глаза, надругается!
—
Ты наговорила столько вздора, Жюли, что не ему, а
тебе надобно посыпать пеплом голову, — сказал офицер: — ведь та, которую
ты назвала грузинкою, — это она и
есть русская-то.
— Жюли, это сказал не Карасен, — и лучше зови его: Карамзин, — Карамзин
был историк, да и то не русский, а татарский, — вот
тебе новое доказательство разнообразия наших типов. О ножках сказал Пушкин, — его стихи
были хороши для своего времени, но теперь потеряли большую часть своей цены. Кстати, эскимосы живут в Америке, а наши дикари, которые
пьют оленью кровь, называются самоеды.
M-lle Жюли
будет так добра, что привезет Сержа, я привезу свою миленькую Берту,
ты привезешь ее.
— Жюли,
будь хладнокровнее. Это невозможно. Не он, так другой, все равно. Да вот, посмотри, Жан уже думает отбить ее у него, а таких Жанов тысячи,
ты знаешь. От всех не убережешь, когда мать хочет торговать дочерью. Лбом стену не прошибешь, говорим мы, русские. Мы умный народ, Жюли. Видишь, как спокойно я живу, приняв этот наш русский принцип.
— Ну, Вера, хорошо. Глаза не заплаканы. Видно, поняла, что мать говорит правду, а то все на дыбы подымалась, — Верочка сделала нетерпеливое движение, — ну, хорошо, не стану говорить, не расстраивайся. А я вчера так и заснула у
тебя в комнате, может, наговорила чего лишнего. Я вчера не в своем виде
была.
Ты не верь тому, что я с пьяных-то глаз наговорила, — слышишь? не верь.
«Верочка,
ты споешь что-нибудь?» прибавляет она тоном, не допускающим возражений.
— Что
ты сделала, Верка проклятая? А? — но проклятой Верки уже не
было в зале; мать бросилась к ней в комнату, но дверь Верочкиной комнаты
была заперта: мать надвинула всем корпусом на дверь, чтобы выломать ее, но дверь не подавалась, а проклятая Верка сказала...
— Все равно, что вздумается. Мать дает деньги в залог, сними брошку. Или вот, еще лучше: она дает уроки на фортепьяно. Скажем, что у
тебя есть племянница.
— Да, могу благодарить моего создателя, — сказала Марья Алексевна: — у Верочки большой талант учить на фортепьянах, и я за счастье почту, что она вхожа
будет в такой дом; только учительница-то моя не совсем здорова, — Марья Алексевна говорила особенно громко, чтобы Верочка услышала и поняла появление перемирия, а сама, при всем благоговении, так и впилась глазами в гостей: — не знаю, в силах ли
будет выйти и показать вам пробу свою на фортепьянах. — Верочка, друг мой, можешь
ты выйти, или нет?
Так теперь я не знаю, что я
буду чувствовать, если я полюблю мужчину, я знаю только то, что не хочу никому поддаваться, хочу
быть свободна, не хочу никому
быть обязана ничем, чтобы никто не смел сказать мне:
ты обязана делать для меня что-нибудь!
— Вера, — начал Павел Константиныч, — Михаил Иваныч делает нам честь, просит твоей руки. Мы отвечали, как любящие
тебя родители, что принуждать
тебя не
будем, но что с одной стороны рады.
Ты как добрая послушная дочь, какою мы
тебя всегда видели, положишься на нашу опытность, что мы не смели от бога молить такого жениха. Согласна, Вера?
— Что
ты говоришь, Вера? — закричал Павел Константиныч; дело
было так ясно, что и он мог кричать, не осведомившись у жены, как ему поступать.
— Я полагаю, что в ее согласии
ты мог
быть более уверен, чем в моем.
Читатель,
ты, конечно, знаешь вперед, что на этом вечере
будет объяснение, что Верочка и Лопухов полюбят друг друга? — разумеется, так.
А
ты заснешь так тихо, как ребенок, и не
будут ни смущать, ни волновать
тебя никакие сны, — разве приснятся веселые детские игры, фанты, горелки или, может
быть, танцы, только тоже веселые, беззаботные.
Нет, Верочка, это не странно, что передумала и приняла к сердцу все это
ты, простенькая девочка, не слышавшая и фамилий-то тех людей, которые стали этому учить и доказали, что этому так надо
быть, что это непременно так
будет, что «того не может не
быть; не странно, что
ты поняла и приняла к сердцу эти мысли, которых не могли
тебе ясно представить твои книги: твои книги писаны людьми, которые учились этим мыслям, когда они
были еще мыслями; эти мысли казались удивительны, восхитительны, — и только.
Но другие не принимают их к сердцу, а
ты приняла — это хорошо, но тоже не странно: что ж странного, что
тебе хочется
быть вольным и счастливым человеком!
А вот что странно, Верочка, что
есть такие же люди, у которых нет этого желания, у которых совсем другие желания, и им, пожалуй, покажется странно, с какими мыслями
ты, мой друг, засыпаешь в первый вечер твоей любви, что от мысли о себе, о своем милом, о своей любви,
ты перешла к мыслям, что всем людям надобно
быть счастливыми, и что надобно помогать этому скорее прийти.
Ты добрая девушка:
ты не глупая девушка; но
ты меня извини, я ничего удивительного не нахожу в
тебе; может
быть, половина девушек, которых я знал и знаю, а может
быть, и больше, чем половина, — я не считал, да и много их, что считать-то — не хуже
тебя, а иные и лучше,
ты меня прости.
А факт
был тот, что Верочка, слушавшая Лопухова сначала улыбаясь, потом серьезно, думала, что он говорит не с Марьей Алексевною, а с нею, и не шутя, а правду, а Марья Алексевна, с самого начала слушавшая Лопухова серьезно, обратилась к Верочке и сказала: «друг мой, Верочка, что
ты все такой букой сидишь?
Ты теперь с Дмитрием Сергеичем знакома, попросила бы его сыграть
тебе в аккомпанемент, а сама бы
спела!», и смысл этих слов
был: «мы вас очень уважаем, Дмитрий Сергеич, и желаем, чтобы вы
были близким знакомым нашего семейства; а
ты, Верочка, не дичись Дмитрия Сергеича, я скажу Михаилу Иванычу, что уж у него
есть невеста, и Михаил Иваныч
тебя к нему не
будет ревновать».
— Дмитрий,
ты стал плохим товарищем мне в работе. Пропадаешь каждый день на целое утро, и на половину дней пропадаешь по вечерам. Нахватался уроков, что ли? Так время ли теперь набирать их? Я хочу бросить и те, которые у меня
есть. У меня
есть рублей 40 — достанет на три месяца до окончания курса. А у
тебя было больше денег в запасе, кажется, рублей до сотни?
— Больше, до полутораста. Да у меня не уроки: я их бросил все, кроме одного. У меня дело. Кончу его — не
будешь на меня жаловаться, что отстаю от
тебя в работе.
Это бывают разбиты старики, старухи, а молодые девушки не бывают». — «бывают, часто бывают, — говорит чей-то незнакомый голос, — а
ты теперь
будешь здорова, вот только я коснусь твоей руки, — видишь,
ты уж и здорова, вставай же».
Ты была заперта в подвале?
Вот, как смешно
будет: входят в комнату — ничего не видно, только угарно, и воздух зеленый; испугались: что такое? где Верочка? маменька кричит на папеньку: что
ты стоишь, выбей окно! — выбили окно, и видят: я сижу у туалета и опустила голову на туалет, а лицо закрыла руками.
— Дай бог, дай бог! Благодарю
тебя, Верочка, утешаешь
ты меня, Верочка, на старости лет! — говорит Марья Алексевна и утирает слезы. Английская
ель и мараскин привели ее в чувствительное настроение духа.
— Милый мой, и я тогда же подумала, что
ты добрый. Выпускаешь меня на волю, мой милый. Теперь я готова терпеть; теперь я знаю, что уйду из подвала, теперь мне
будет не так душно в нем, теперь ведь я уж знаю, что выйду из него. А как же я уйду из него, мой милый?
— А вот как, Верочка. Теперь уж конец апреля. В начале июля кончатся мои работы по Академии, — их надо кончить, чтобы можно
было нам жить. Тогда
ты и уйдешь из подвала. Только месяца три потерпи еще, даже меньше.
Ты уйдешь. Я получу должность врача. Жалованье небольшое; но так и
быть,
буду иметь несколько практики, — насколько
будет необходимо, — и
будем жить.
Ты будешь резать руки и ноги людям,
поить их гадкими микстурами, а я
буду давать уроки на фортепьяно.
— Вера Павловна, я вам предложил свои мысли об одной стороне нашей жизни, — вы изволили совершенно ниспровергнуть их вашим планом, назвали меня тираном, поработителем, — извольте же придумывать сами, как
будут устроены другие стороны наших отношений! Я считаю напрасным предлагать свои соображения, чтоб они
были точно так же изломаны вами. Друг мой, Верочка, да
ты сама скажи, как
ты думаешь жить; наверное мне останется только сказать: моя милая! как она умно думает обо всем!
— Это чтоб вы изволите говорить комплименты? Вы хотите
быть любезным? Но я слишком хорошо знаю: льстят затем, чтобы господствовать под видом покорности. Прошу вас вперед говорить проще! Милый мой,
ты захвалишь меня! Мне стыдно, мой милый, — нет, не хвали меня, чтоб я не стала слишком горда.
— Так я, мой милый, уж и не
буду заботиться о женственности; извольте, Дмитрий Сергеич, я
буду говорить вам совершенно мужские мысли о том, как мы
будем жить. Мы
будем друзьями. Только я хочу
быть первым твоим другом. Ах, я еще
тебе не говорила, как я ненавижу этого твоего милого Кирсанова!
Ты не хотел мне сказать, как мы с
тобой будем жить, а сам все рассказал!
Во — первых, у нас
будут две комнаты, твоя и моя, и третья, в которой мы
будем пить чай, обедать, принимать гостей, которые бывают у нас обоих, а не у
тебя одного, не у меня одной.