Неточные совпадения
Высокая женщина сдвинула свои темные брови, так
что они сошлись на переносице, и оттого все лицо ее стало
еще энергичнее и строже.
—
Что ты не хотела работать — это очень дурно, Оня, а
что ты палец наколола умышленно, это
еще хуже. Надо сейчас же идти в лазарет, попросить Фаину Михайловну перевязать руку и приложить какое-нибудь лекарство к больному месту. Слышишь? Извинись же перед Павлой Артемьевной и идем со мною.
Они были
еще так малы,
что даже не мяукали и казались спящими с их малюсенькими носишками, уткнувшимися в солому.
— Это Маруськины дети. Маруська — наша, и дети наши. Мы их нашли вчера в чулане, сюда перенесли, сена в сторожке утащили. Надо бы ваты, да ваты нет. Не приведи господь, ежели Пашка узнает. Мы и от тети Лели скрыли. Не дай бог, найдет их кто, деток наших, в помойку выкинут, да и нам несдобровать. Вот только мы пятеро и знаем: я — Васса Сидорова, Соня Кузьменко, Дорушка Иванова, Люба Орешкина да Канарейкина Паша. А теперь и ты будешь знать. Побожись
еще раз,
что не скажешь.
— Бежим, девоньки! Не то набредут
еще на котяток наших, — испуганно прошептала Соня Кузьменко, небольшая девятилетняя девочка с недетски серьезным, скуластым и смуглым личиком и крошечными, как мушки, глазами, та самая,
что останавливала от божбы Дуню.
Дети знают отлично,
что с дежурными шутки плохи. Либо одеяло сдернет, либо
еще хуже — обольет водою. А в дортуаре холодно и без того! Так выстудило за ночь…
— Ну, ладно, ладно! Будет! Ладно уж, поревела и будет! На сахарцу. Эка невидаль, подумаешь! Душ заставили принять ненароком. Не зима
еще… Не помрешь. А вот, девоньки, послушайте меня,
что я вам скажу-то! Цыганка у нас объявилась. Гадальщица. Слышите? Так твою судьбу тебе расскажет,
что любо-дорого.
Что с каким человеком через год будет, все увидишь. Приходите нынче вечером в наш средний дортуар. Гадалку вам покажем, — тараторила Липа, и глаза ее лукаво поблескивали на скуластом лице.
— Ну замычала,
что твоя корова! — расхохоталась Женя. — Эх, дура я, дура, стала
еще с вами канителиться! Попросту, без разговора, надо было приказать! Живо у меня брать ведро, тряпку и к Павле Артемьевне марш! Так-то лучше!
— А ну-ка, умела развлекаться, умей и ответ держать, — говорит он
еще строже, окидывая внимательным зорким оком тщедушную фигурку Дуни. — Расскажи-ка,
что слышала здесь о Каине, убившем Авеля? А?
— Не для
чего! — отрезала Дорушка. — Маленькие мы
еще, на
что нам гадать-то!
Средние и старшие ложились спать на час позднее стрижек, и этим объяснялось то обстоятельство,
что во время абсолютного покоя в спальне малышей в двух «старших» дортуарах
еще и не думали укладываться в постели.
—
Что же вы? Куда же вы? Стрижки! Вернитесь! Не хочет ли кто-нибудь распознать судьбу?.. Не погадать ли кому
еще? А? Да вернитесь же! Ха! Ха! Ха! Вот так погадали! Небось долго не забудете! Ха-ха-ха-ха!
— Под краном руки мыла, чернила с пальцев оттирала! — храбро солгала она и, не выдержав взгляда лучистых глаз горбуньи, багрово покраснела. Горбатенькая надзирательница внимательно и зорко взглянула на воспитанницу, однако не сказала ни слова. Васса поспешила к своему месту. Она издали
еще заметила,
что попечительница сидит за одним из столов старшеотделенок, а худая белобрысая чопорная Нан у них — младших.
—
Что делать, Софья Петровна, на лучшую пищу нет средств у приюта! — отвечала спокойным и кротким голосом Екатерина Ивановна, и ее близорукие глаза сощурились
еще больше, а по лицу разлился чуть приметный румянец.
— Это правда, — проговорила она, — все же помнят,
что и осенью два раза, и зимою,
еще недавно, в начале декабря, было худое масло в каше и мы жаловались Екатерине Ивановне… Она нам из своих денег колбасы покупала. А я не бунтовщица, а люблю правду… Софья Петровна, поверьте мне… Вон и Антонина Николаевна и тетя Леля не раз заступались… — и взволнованная Таня махнула рукой и, опустившись на свое место, неожиданно громко заплакала.
— Дорушка, о
чем еще молиться?
— Надо! Надо!
Что ты? Очнись! — зашептала с каким-то мистическим ужасом Дорушка. — За злых молиться
еще больше надо. Помнишь боженьку-Христа? Он за врагов молился на кресте… Батюшка в проповеди сказывал.
— Трудно будет ей прожить свой век такой добренькой да хорошей! — раздумывает кухарка. — Не дай господь, помру я рано;
что будет с Дорушкой? Спасибо
еще в приют определили господа, все лучше. Мастерству выучится, не помрет без куска хлеба! — И пуще ласкает Аксинья любовно прильнувшую к ее полной груди милую Дорушку.
— Тес!
Что ты! Молчи, непутевая!
Еще услышит кто! — испуганно машет рукой на свою любимицу отец.
Но и девушки, и дети знали прекрасно,
что прежде, нежели приступят к раздаче подарков, пройдет
еще целая вечность. Приютки по примеру прошлых лет помнили это. И действительно, тотчас после поздравлений начальства началась программа праздника.
Маша Рыжова, отличавшаяся помимо своей лени,
еще особенной любовью плотно покушать и не терпевшая особенно Жилинского за то,
что тот так мало заботился об улучшении стола приюток, внезапно потеряла свое обычное спокойствие.
Что же касается Фенички Клементьевой и
еще двух или трех ее сверстниц, их судьба определялась ясно. Впереди их ждут учительские курсы и места сельских учительниц. О Феничке хлопочет сама баронесса, а этого уже достаточно, чтобы стать «человеком» по-настоящему.
— Ну,
чего еще выдумала, непутевая? — деланно-сердитым тоном заворчала Варварушка. — Убежала небось из рукодельной, попадет на орехи от Павлы Артемьевны! Как пить дать, влетит!
— Ха! Ха! Ха! — засмеялась теми милыми металлическими звуками новенькая, какие свойственны только детям да
еще очень молоденьким девушкам. —
Что это означает «выбирать предметом»? Объясните! — уже повелительным, властным голосом точно приказала она окружающим.
— Меня зовут Наташа, — твердо отчеканивая каждое слово, произнес металлический голосок, — Наташа Румянцева. Так ведь, кажется, у вас называют в приюте? Я не откликалась вам, думая,
что фамилию Румянцевых может носить
еще кто-нибудь из воспитанниц, а Наташа Румянцева — я одна! — с неуловимо гордым оттенком в голосе заключила девочка.
—
Что это? Ты, кажется, смеешься? Дерзость или глупость позволяешь ты, моя милая, себе по отношению меня? И потом, изволь встать, когда с тобой говорит начальство. Или ты все
еще воображаешь себя генеральской наследницей? Пора выкинуть из головы эти бредни!
— Милая моя… сердце мое… золотенькая… красавинькая моя… куколка! прелесть моя бесценная! До
чего мы дожили! Как нас
еще земля-то терпит! Ах, ты, господи! Тебя, мою радость, накажут? Тебя, золотенькую мою Наташеньку! Ах, Создатель Господь! Ах, Владычица — Царица Небесная! — причитала она тонким жалобным голоском и, разливаясь слезами, целовала руки и платье своего «предмета».
— А доктора Николая Николаевича ты не обожала разве? А батюшку отца Модеста? А Антонину Николаевну, до меня
еще, когда была в «средних»? А барышню,
что к начальнице ходит, массажистку? А? Не обожала, скажешь? — И Наташа насмешливо и лукаво смотрела в заалевшееся от смущения Фенино лицо.
—
Что это? Кто это? — лепечет она,
еще не вполне проснувшись.
—
Что ж это ты, девонька?
Чем проштрафилась, а? — зашептала она у уха апатично, с тем же усталым видом опустившейся на стул Наташи. — Попроси прощения хорошенько! Прощения, говорю, попроси… Извинись перед Екатериной Ивановной да Павлой Артемьевной. Ведь волосы-то роскошь какая у тебя! Когда они
еще отрастут-то! Ведь лишиться таких-то, поди, жалко! Попроси же, девонька, авось и простит Екатерина Ивановна. Ведь она у нас — сама доброта. Ангел, а не человек!.. Ну-ка…
— Да
что ты, Софья! Куда тебе в монастырь! Не возьмут тебя. Мала
еще! Не вышла годами… — покачивая головой, произнесла надзирательница.
Напрасно отговаривала Павла Артемьевна Наташу брать на себя непосильный
еще ей после болезни труд; девочка так трогательно молила разрешить ей поработать наравне со всеми, так убедительно доказывала,
что сейчас она сильная и окрепшая как никогда и
что сама она не возьмется за слишком тяжелое дело,
что Павле Артемьевне, особенно светло настроенной после говенья, оставалось только согласиться с нею.
У меня Арлетта была… гувернантка
еще, при жизни благодетелей, — тут черные глаза подернулись туманом, — так она своего жениха,
что ждал ее в Париже, вот любила!
— Если ты меня
еще любишь и помнишь, деточка, то останься всегда со мною, моя Наташа! Я увезу тебя в Тифлис, на мой милый Кавказ, и весь остаток моей жизни посвящу тебе, чтобы вернуть тебе все то,
что ты потеряла, дитя!
Потом заставили играть Наташу. Не успевшие
еще загрубеть в работе пальчики девочки после долгого перерыва бойко забегали по клавишам. Она грациозно и мило исполняла нетрудные пьески… Софья Петровна радовалась,
что нашла способ,
чем занять гостей… Гости искренно восхищались оригинальной приюткой. Легкомысленная Феничка не спускала с Наташи восхищенных взоров и как верная собачка ходила по ее пятам.
— Ай да Феничка! Вот так аристократка! Съела то,
что коровы да
еще кой-какие животные с носами в виде пятачков только едят! Кто же бананы с кожею кушает! Вот уж подлинно осрамилась!
За эти три года недавние
еще «средние», — теперь уже старшеотделенки, выросли и изменились так,
что их не узнать. Те же и не те как будто… Дорушка, Оня, Любочка, Васса, Дуня…
Черная фигура мелькнула
еще раз и опустилась, словно присела за постелью Сони. Только конец ее черной одежды предательски торчит теперь из-за спинки кровати, и Дуне кажется,
что бледные руки незнакомки поднялись над Соней и легли ей на плечи, на горло, на грудь…
Получилась сладкая вкусная медово-маковая масса, одним своим видом уже прельщавшая лакомку. Оглянувшись на Жилинского и убедившись,
что тот ничего не замечает, занятый наблюдением над чистившими рыбу Дуней и Олей, Маша проворно поднесла ложку ко рту и добросовестнейшим образом облизала прилипшую к ней сладкую массу. Медовое тесто пришлось ей по вкусу…
Еще раз погрузила ложку и
еще раз отведала понравившегося ей лакомства…
Но оно
еще хуже прочих… всех тех,
что остались дома…
—
Еще бы! — усмехнулась Они. — Шить да метить — не то
что наговорные травы собирать!
Да! Да! Да! Права Оня!
Еще два года, и мечта всей маленькой Дуниной жизни сбудется наконец! Она увидит снова поля, леса, золотые нивы, бедные, покосившиеся домики-избушки, все то,
что привыкла любить с детства и к
чему тянется теперь, как мотылек к свету, ее изголодавшаяся за годы разлуки с родной обстановкой душа. Что-то радостно и звонко, как песня жаворонка, запело в сердечке Дуни. Она прояснившимися глазами взглянула на Оню и радостно-радостно произнесла...
Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где?
что там такое?» — // «Ну,
что бы ни было, гляди… // В той кучке, видишь? впереди, // Там, где
еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
Хотя мы знаем,
что Евгений // Издавна чтенье разлюбил, // Однако ж несколько творений // Он из опалы исключил: // Певца Гяура и Жуана // Да с ним
еще два-три романа, // В которых отразился век // И современный человек // Изображен довольно верно // С его безнравственной душой, // Себялюбивой и сухой, // Мечтанью преданной безмерно, // С его озлобленным умом, // Кипящим в действии пустом.
Еще бокалов жажда просит // Залить горячий жир котлет, // Но звон брегета им доносит, //
Что новый начался балет. // Театра злой законодатель, // Непостоянный обожатель // Очаровательных актрис, // Почетный гражданин кулис, // Онегин полетел к театру, // Где каждый, вольностью дыша, // Готов охлопать entrechat, // Обшикать Федру, Клеопатру, // Моину вызвать (для того, // Чтоб только слышали его).
Бывало, он
еще в постеле: // К нему записочки несут. //
Что? Приглашенья? В самом деле, // Три дома на вечер зовут: // Там будет бал, там детский праздник. // Куда ж поскачет мой проказник? // С кого начнет он? Всё равно: // Везде поспеть немудрено. // Покамест в утреннем уборе, // Надев широкий боливар, // Онегин едет на бульвар, // И там гуляет на просторе, // Пока недремлющий брегет // Не прозвонит ему обед.
Всего,
что знал
еще Евгений, // Пересказать мне недосуг; // Но в
чем он истинный был гений, //
Что знал он тверже всех наук, //
Что было для него измлада // И труд, и мука, и отрада, //
Что занимало целый день // Его тоскующую лень, — // Была наука страсти нежной, // Которую воспел Назон, // За
что страдальцем кончил он // Свой век блестящий и мятежный // В Молдавии, в глуши степей, // Вдали Италии своей.