Все миновало… Поезд несется так быстро, точно гонится кто за ним. Навстречу бегут по-прежнему поля, коровушки, деревни… Лес… Милый лес, родненькие деревни! Не быть там больше Дуне… Никогда! Никогда!
— Здравствуй, девочка, здравствуй! — заговорила незнакомка. — Вот ты и у нас. Не бойся! Тебя никто не обидит. У нас добрые, милые девочки, а начальница у нас ласковая, сердечная, и тебе будет очень хорошо. Не боишься меня, а?
Нестерпимо потянуло ее назад, в деревню… Коричневый дом с его садом казались бедной девочке каким-то заколдованным местом, чужим и печальным, откуда нет и не будет возврата ей, Дуне. Мучительно забилось сердечко… Повлекло на волю… В бедную родную избенку, на кладбище к дорогим могилкам, в знакомый милый лес, к коту Игнатке, в ее уютный уголок, на теплую лежанку… Дуня и не заметила, как слезинки одна за другою скатывались по ее захолодевшему личику, как губы помимо воли девочки шептали что-то…
Чтобы хорошенько рассмотреть знакомую ей милую картину, не отдавая себе отчета, Дуня быстро сбросила с ног неуклюжие приютские шлепанцы и, оставшись в одних чулках, взобралась с ногами на диван и прильнула к картине.
— Она! Как есть она! — вихрем проносилось в голове девочки. И радостная слезинка повисла на ее реснице. За ней другая, третья… Выступили и покатились крупные градины их по заалевшемуся от волнения личику. Слезы мешали смотреть… Застилали туманом от Дуни милое зрелище родной сердцу картины… Вот она подняла руку, чтобы смахнуть досадливые слезинки… и вдруг что-то задела локтем неловкая ручонка… Это «что-то» зашаталось, зашумело и с сухим треском поваленного дерева тяжело грохнулось на пол.
«Вот бы нас туда… С Дорушкой… Дорушка бы не попустила. Дорушка бы не струсила. Заступилась бы за Авеля… Не позволила бы убить брата… Дорушка храбрая! Она самой Пашки не испугалась. Она бы Каина не побоялась бы… Милая, родненькая Дорушка!»
— Ну, птички, ну, рыбки мои! Ну, пичужечки милые, что поделывали без меня? Феничка, плутишка моя! Сколько книжек проглотила, пока я пять месяцев за границей была? А ты, Любаша, как в рукоделиях преуспеваешь? Маруся Крымцева! Кра-са-ви-ца по-прежнему? Все цветешь, как роза, прелесть моя! А Паланя? Цыганочка черноокая! Все в рукоделии преуспеваешь? Оня Лихарева, башибузук ты этакий! Толстеет все и свежеет, шалунишка этакая! А Дорушка, где наша умница-разумница? Не вижу Дорушки!
— Как же, как же, знаю! Мне Екатерина Ивановна, милая наша, писала о ней. А где она — новенькая эта? Дуняшей зовут, говорите? Где ты, Дуняша? — зазвучал еще нежнее, еще мелодичнее голосок попечительницы.
— Ничего-с, помилуйте, ваше превосходительство, — произнес невесть откуда вынырнувший Павел Семенович Жилинский, и его шарообразная фигурка скорчилась в три погибели в самом подобострастном поклоне, — помилуйте, не барышень же мы растим здесь, а будущую прислугу и бедных ремесленниц… — продолжал он, нервно потирая руки.
— Ужасно, ужасно все это! Бедные дети! Милые мои рыбки! Кто мог знать, что они голодали за время моего отсутствия. Ах, боже мой! Боже мой! — искренне сокрушалась Софья Петровна.
— Ну, господь с тобою, как знаешь, как знаешь! — любовно глядя на свою любимицу и лаская прильнувшую к ней стриженую головку, роняла Аксинья. Знала она привычку дочурки делиться каждым кусочком с подругами, и сжимается сердце Аксиньи за ее милую Дорушку.
— Трудно будет ей прожить свой век такой добренькой да хорошей! — раздумывает кухарка. — Не дай господь, помру я рано; что будет с Дорушкой? Спасибо еще в приют определили господа, все лучше. Мастерству выучится, не помрет без куска хлеба! — И пуще ласкает Аксинья любовно прильнувшую к ее полной груди милую Дорушку.
— Пожалуйста, не заступайтесь, Елена Дмитриевна, — вспыльчиво оборвала она надзирательницу. — Всем известно, что вы обладаете ангельской добротой. Но на все есть границы, моя милая.
— Никогда… Никогда… не буду больше… Вы увидите… Я исправлюсь… я другая буду… Спасибо вам! Спасибо Катерине Ивановне… Милая, родненькая тетя Леля. Золотенькая! Ангелочек! Век… не забуду, век! — И прежде чем кто-либо успел удержать ее, Васса скользнула на пол к ногам горбуньи и, обвив руками ее колени, покрыла их градом исступленных поцелуев и слез…
— А то нет, скажете! Да моим курносеньким до смерти хочется броситься к столу, а вы велели им какую-то панихиду разводить на сметане! Помилуйте, да разве это веселье?
Сам Жилинский взглянул было сердитыми глазами на Дуню, подозревая насмешку, но, увидя крошечную девочку с добрым кротким личиком, улыбающуюся ему милыми голубыми глазенками, смягчился сразу.
— Ладно… Ладно… сказывайте грехи, малыши, а батюшка-то отец Модест выведет на средину церкви, сядет тебе на спину многогрешную да вокруг храма божия трижды на тебе и проедет. Не греши, мол, милая, не греши!
— Ну, дитятко милое, говори мне, твоему отцу духовному, какие грехи за собой помнишь? — звучит над ее склоненной головкой добрый, мягкий задушевный голос. Робко поднимает глаза на говорившего девочка и едва сдерживает радостный крик, готовый вырваться из груди.
— Ха! Ха! Ха! — засмеялась теми милыми металлическими звуками новенькая, какие свойственны только детям да еще очень молоденьким девушкам. — Что это означает «выбирать предметом»? Объясните! — уже повелительным, властным голосом точно приказала она окружающим.
— Что это? Ты, кажется, смеешься? Дерзость или глупость позволяешь ты, моя милая, себе по отношению меня? И потом, изволь встать, когда с тобой говорит начальство. Или ты все еще воображаешь себя генеральской наследницей? Пора выкинуть из головы эти бредни!
— Ты с ума сошла, моя милая! — кричит снова Павла Артемьевна, выходя из себя. — Ты, кажется, не соблаговолила причесаться нынче утром. Ступай сейчас же к крану и изволь пригладить эти лохмы!
— Милая… родненькая… бедняжечка Наташа! Да как же это тебя угораздило в нее попасть! Господи, вот напасть-то какая! Да что же это будет теперь! — шептали они, с явным состраданием глядя на девочку.
— Милая моя… сердце мое… золотенькая… красавинькая моя… куколка! прелесть моя бесценная! До чего мы дожили! Как нас еще земля-то терпит! Ах, ты, господи! Тебя, мою радость, накажут? Тебя, золотенькую мою Наташеньку! Ах, Создатель Господь! Ах, Владычица — Царица Небесная! — причитала она тонким жалобным голоском и, разливаясь слезами, целовала руки и платье своего «предмета».
Дуня и про деревню свою стала позабывать в присутствии Наташи. И самая мечта, лелеемая с детства, которою жила до появления Наташи здесь, в приюте, Дуня, мечта вернуться к милой деревеньке, посетить родимую избушку, чудесный лес, поля, ветхую церковь со старой колоколенкой, — самая мечта эта скрылась, как бы улетела из головы Дуни.
— Нет, она будет жива, Наташенька! Она должна жить, милая! — шепчет с несвойственной ей стойкостью Дуня и жмется к Дорушке, как бы ища в ней поддержки.
— Боже мой! Ты любящий Отец сирот, Ты приказавший приводить к себе детей, Божественный Спаситель, сохрани нам и спаси эту девочку. Она рождена для беззаботного счастья… Она — красивое сочетание гармонии. Она — нежный Цветок, взлелеянный в теплице жизни. Спаси ее, господи! Одинокую, бедную сиротку! Помилуй, сохрани ее нам! Бедное дитя! Праздничный цветок, тянувшийся так беспечно к веселью и смеху. Ты сохранишь ее нам, Милосердный господь!
Всю долгую ночь добрая тетя Леля ухаживала за больною, меняя лед на ее головке, вливая ей в запекшийся от жара ротик лекарство. А наутро с желтым осунувшимся лицом с синими кольцами вокруг глаз, но все такая же бодрая, сильная духом, жившим в этом худеньком теле, спешила она к своим маленьким стрижкам «пасти» свое «стадо милых ягняток», как говорила она в шутку, тянуть долгий, утомительный, полный хлопот и забот приютский день.
— Дурочка твоя Феня! — задумчиво произнесла Дуня и с явным обожаньем взглянула на подругу. — А для меня ты дороже стала еще больше после болезни. Тебя я люблю, а не красоту твою. И больная, худая, бледная ты мне во сто крат еще ближе, роднее. Жальче тогда мне тебя. Ну вот, словно вросла ты мне в сердце. И спроси кто-нибудь меня, красивая ты либо дурная, ей-богу же, не сумею рассказать! — со своей застенчивой милой улыбкой заключила простодушно девочка.
Тетя Леля смолкла… Но глаза ее продолжали говорить… говорить о бесконечной любви ее к детям… Затихли и девочки… Стояли умиленные, непривычно серьезные, с милыми одухотворенными личиками. А в тайниках души в эти торжественные минуты каждая из них давала себе мысленно слово быть такой же доброй и милосердной, такой незлобивой и сердечной, как эта милая, кроткая, отдавшая всю свою жизнь для блага других горбунья.
— Это ведь вы? — затараторила она, без церемонии хватая его за бархатный рукав куртки. — Вы тот самый юноша, что заступились за нашу милую тетю Лелю там, на набережной? Вы? Я не ошиблась! Нет, нет, не отпирайтесь, я вас узнала сразу… Зачем вы здесь?
Года два он прожил там со мною, мой милый, единственный друг… И вот однажды его укусила бешеная собака… Я всеми силами старалась спасти его… И не могла… Он умер, и начальница нашего пансиона, очень жалевшая меня, приказала сделать с него чучело и подарила его мне… моего бедного мертвого Мурку… Но мертвый не может заменить живого… А я так привязалась к нему! Ведь он был единственным существом в мире, которое меня любило! — глухо закончила свой рассказ Нан…
— О, разве она знала! И если бы знала, могла ли допустить такую трагедию! Да, это целая трагедия! Девочка, воспитанная богатою наследницею, попадает чуть ли не на положение прислуги. Бедная, милая крошка! Что она только перенесла!
— Если ты меня еще любишь и помнишь, деточка, то останься всегда со мною, моя Наташа! Я увезу тебя в Тифлис, на мой милый Кавказ, и весь остаток моей жизни посвящу тебе, чтобы вернуть тебе все то, что ты потеряла, дитя!
— Сердечное вам спасибо, милый юноша… Благодаря вашей бесподобной игре, заставившей прорваться наружу Наташино горе, вы вернули мне потерянную было мою любимицу, и теперь одинокая старуха нашла свое счастье на закате дней!
Нан оторвала руку от лица и долго, внимательно смотрела на свою собеседницу… И мягкая улыбка, счастливая и грустно-радостная, озаряла ее лицо, сделавшееся благодаря ей таким привлекательным и милым…
— И надо радоваться, что такая судьба выпала ей на долю, — послышался позади приюток знакомый милый голос. И тетя Леля с улыбкой сочувствия и ласки положила худенькую ручку на Дунино плечо.
Дома в ту пору без дела Злая мачеха сидела Перед зеркальцем своим И беседовала с ним, Говоря: «Я ль всех милее, Всех румяней и белее?» И услышала в ответ: «Ты прекрасна, слова нет, Но царевна всё ж милее, Всё румяней и белее».