Мама моя была простая джигитка из аула Бестуди… В ауле этом поднялось восстание, и мой отец, тогда еще совсем молодой офицер, был послан с казачьей сотней усмирять его.
Я начинаю помнить маму очень, очень рано. Когда я ложилась в кроватку, она присаживалась на край ее и пела песни с печальными словами и грустным мотивом. Она хорошо пела, моя бедная красавица «деда»! [Деда — мать по-грузински (Здесь и далее примеч. автора).]
— Деда! — неожиданно прозвучал среди наступившей тишины мой детский звонкий голос, — ты злой, деда, я не буду любить тебя, если ты не простишь маму и будешь обижать папу! Возьми назад твой кишмиш и твои лепешки; я не хочу их брать от тебя, если ты не будешь таким же добрым, как папа!
— Никто не учит меня, деда! — смело крикнула я. — Моя мама, хоть не молится на восток, как ты и Бэлла, на она любит вас, и аул твой она любит, и горы, и скучает без тебя и молится Богу, когда ты долго не едешь, и ждет тебя на кровле… Ах, деда, деда, ты и не знаешь, как она тебя любит!
Что-то необъяснимое при этих словах промелькнуло в лице старика. Орлиный взор его упал на маму. Вероятно, много муки и любви прочел он в глубине ее черных, кротких глаз, — только его собственные глаза заблестели ярко-ярко и словно задернулись набежавшей в них влагой.
Отец, вернувшийся во время моей бешеной скачки по саду, подхватил меня на руки и покрыл мое лицо десятком самых горячих и нежных поцелуев… Он был так счастлив за маму, мой гордый и чудный отец!
Но наше счастье длилось недолго. Прошло всего несколько месяцев после того блаженного дня, как вдруг моя бедная дорогая мама тяжко заболела и скончалась. Говорят, она зачахла от тоски по родному аулу, который не могла даже навещать, боясь оскорблений со стороны фанатиков-татар и непримиримого врага ее — старого муллы.
Весь Гори оплакивал маму… Полк отца, знавший ее я горячо любивший, рыдал, как один человек, провожая ее худенькое тельце, засыпанное дождем роз и магнолий, на грузинское кладбище, разбитое поблизости Гори.
Мама лежала с открытыми глазами, странно блестевшими среди наступающей темноты… Точно какой-то свет исходил из этих глаз и освещал все ее лицо, обращенное к небу. Лучи месяца золотыми иглами скользили по густым волнам ее черных волос и венчали блестящей короной ее матово-белый лоб.
Я задремала, прикорнув щекою к ее худенькой руке, а проснулась под утро от ощущения холода на моем лице. Рука мамы сделалась синей и холодной, как мрамор… А у ног ее бился, рыдая, мой бедный, осиротевший отец.
Я ласкалась к отцу, и сердце мое уже не разрывалось тоскою по покойной маме, — оно было полно тихой грусти… Я плакала, но уже не острыми и больными слезами, а какими-то тоскливыми и сладкими, облегчающими мою наболевшую детскую душу…
В первый раз со дня кончины мамы я почувствовала себя снова счастливой. Мы ехали по тропинке, между рядами невысоких гор, в тихой долине Куры… А по берегам реки вырастали по временам в сгущающихся сумерках развалины замков и башен, носивших на себе печать давних и грозных времен.
С другой стороны, уступом ниже, лежало кладбище, на самом краю которого виднелся столетний кипарис, охраняющий развесистыми ветвями могилу мамы. Заросший розовым кустом могильный холмик виднелся издалека…
— Ничего. А вот моя мама принадлежала к богатому графскому роду, который всегда был близок к престолу Белого царя, — с торжественной важностью пояснил Юлико.
— А то, что это большое счастье иметь такую маму, которая меня могла выучить хорошим манерам, — продолжал Юлико, — а то я бы бегал по горам таким же грязным маленьким чеченцем и имел бы такие же черные, осетинские руки, как и у моей кузины.
Бабушка с Юлико приехали надолго, кажется, навсегда. Бабушка поселилась наверху, в комнатах мамы. Эти дорогие для меня комнаты, куда я входила со смерти деды не иначе как с чувством сладкой тоски, стали мне теперь вдруг ненавистными. Каждое утро я и Юлико отправлялись туда, чтобы приветствовать бабушку с добрым утром. Она целовала нас в лоб — своего любимчика-внука, однако, гораздо нежнее и продолжительнее, нежели меня, — и потом отпускала нас играть.
— Что с тобой, Нина? — как-то раз серьезно и строго спросил меня отец, застав меня и Юлико в самом горячем споре, — что с тобой, я не узнаю тебя! Ты забываешь обычай своей родины и оскорбляешь гостя в своем доме! Нехорошо, Нина! Что бы сказала твоя мама, если б видела тебя такою.
— Моя мама любила Дато… очень любила, а когда Дато умер, мама все грустила и ничего не кушала долго, долго… Потом и она умерла. Но при жизни она редко меня ласкала… Да я и не обижался за это. Я с удовольствием уступал все ее ласки моему чудесному брату. Я так любил его!
В белом платье, воздушном облаком окутывающем мои худенькие плечи, руки и стан, с туго заплетенными иссиня-черными косами, я страшно походила на мою покойную маму.
— А я так очень несчастна, страшно несчастна, Юлико! — вырвалось у меня, и вдруг я разрыдалась совсем по-детски, зажимая глаза кулаками, с воплями и стонами, заглушаемыми подушкой. Я упала на изголовье больного и рыдала так, что, казалось, грудь моя разорвется и вся моя жизнь выльется в этих слезах. Плача, стеная и всхлипывая, я рассказала ему, что папа намерен жениться, но что я не хочу иметь новую маму, что я могу любить только мою покойную деду и т. д., и т. д.
Ночью я не могла спать. Что-то большое и тяжелое давило мне грудь. Мне казалось, что какая-то громадная птица с лицом новой мамы летает по комнате, стараясь меня задеть своими крыльями.
Я не помню, как я вышла из-за стола, как проскользнула в мою комнату. Опомнилась я только перед портретом покойной мамы, который висел над моей постелькой.
На завтра был решен мой побег. Ни одна душа не догадывалась о нем. Целые три недели готовилась я к нему. В маленьком узелочке были сложены лаваши и лобии, которые я ежедневно откладывала от обеда и незаметно уносила к себе. Мой маленький кинжал, остро отточенный мною на кухонной точилке, во время отлучки Барбале, тоже лежал под подушкой… Я уже сходила на кладбище проститься с могилками мамы и Юлико и поклясться еще раз моей неразрывной клятвой у праха деды.
И странно: близкая смерть теперь уже не пугала меня. Я видела, как умирала мама, Юлико. В этом не было ничего страшного… Страшно только ожидание, а там… вечный покой. Это часто повторял дедушка Магомет; я вспомнила теперь его слова…
И, не дав мне опомниться, он надел мне его на шейную цепочку, на которой уже висел образок святой Нины, этот медальон с портретами покойной мамы и моим собственным, на котором я была изображена в костюме маленького джигита.
Первое лицо, встретившее Анну дома, был сын. Он выскочил к ней по лестнице, несмотря на крик гувернантки, и с отчаянным восторгом кричал: «Мама, мама!» Добежав до нее, он повис ей на шее.
Мама, вообразите себе, он с мальчишками дорогой подрался на улице, и это мальчишка ему укусил, ну не маленький ли, не маленький ли он сам человек, и можно ли ему, мама, после этого жениться, потому что он, вообразите себе, он хочет жениться, мама.
Аня(задумчиво). Шесть лет тому назад умер отец, через месяц утонул в реке брат Гриша, хорошенький семилетний мальчик. Мама не перенесла, ушла, ушла без оглядки… (Вздрагивает.) Как я ее понимаю, если бы она знала!
Лариса. Мама, я боюсь, я чего-то боюсь. Ну, послушайте; если уж свадьба будет здесь, так, пожалуйста, чтобы поменьше было народу, чтобы как можно тише, скромнее.
На следующий день Санин лежал еще в постели, как уже Эмиль, в праздничном платье, с тросточкой в руке и сильно напомаженный, ворвался к нему в комнату и объявил, что герр Клюбер сейчас прибудет с каретой, что погода обещает быть удивительной, что у них уже все готово, но что мама не поедет, потому что у нее опять разболелась голова.