Неточные совпадения
Снег,
черные прутья деревец, двое
черных людей проводят третьего, под мышки, к саням — а еще один, другой, спиной отходит. Уводимый — Пушкин, отходящий — Дантес. Дантес вызвал Пушкина на дуэль, то
есть заманил его на снег и там, между
черных безлистных деревец, убил.
О Гончаровой не упоминалось вовсе, и я о ней узнала только взрослой. Жизнь спустя горячо приветствую такое умолчание матери. Мещанская трагедия обретала величие мифа. Да, по существу, третьего в этой дуэли не
было.
Было двое: любой и один. То
есть вечные действующие лица пушкинской лирики: поэт — и
чернь.
Чернь, на этот раз в мундире кавалергарда, убила — поэта. А Гончарова, как и Николай I, — всегда найдется.
И все три
были страшные, непонятные, угрожающие, и крещение с никогда не виденными
черными кудрявыми орлоносыми голыми людьми и детьми, так заполнившими реку, что капли воды не осталось,
было не менее страшное тех двух, — и все они отлично готовили ребенка к предназначенному ему страшному веку.
Пушкин
был негр. У Пушкина
были бакенбарды (NB! только у негров и у старых генералов), у Пушкина
были волосы вверх и губы наружу, и
черные, с синими белками, как у щенка, глаза, —
черные вопреки явной светлоглазости его многочисленных портретов. (Раз негр —
черные [Пушкин
был светловолос и светлоглаз (примеч. М. Цветаевой.)].)
Пушкин не воспоминание, а состояние, Пушкин — всегда и отвсегда, — до «Дуэли» Наумова
была заря, и, из нее вырастая, в нее уходя, ее плечами рассекая, как пловец — реку, —
черный человек выше всех и
чернее всех — с наклоненной головой и шляпой в руке.
…Потому что мне нравилось от него вниз по песчаной или снежной аллее идти и к нему, по песчаной или снежной аллее, возвращаться, — к его спине с рукой, к его руке за спиной, потому что стоял он всегда спиной, от него — спиной и к нему — спиной, спиной ко всем и всему, и гуляли мы всегда ему в спину, так же как сам бульвар всеми тремя аллеями шел ему в спину, и прогулка
была такая долгая, что каждый раз мы с бульваром забывали, какое у него лицо, и каждый раз лицо
было новое, хотя такое же
черное.
Памятник Пушкина я любила за черноту — обратную белизне наших домашних богов. У тех глаза
были совсем белые, а у Памятник-Пушкина — совсем
черные, совсем полные. Памятник-Пушкина
был совсем
черный, как собака, еще
черней собаки, потому что у самой
черной из них всегда над глазами что-то желтое или под шеей что-то белое. Памятник Пушкина
был черный, как рояль. И если бы мне потом совсем не сказали, что Пушкин — негр, я бы знала, что Пушкин — негр.
Под памятником Пушкина росшие не
будут предпочитать белой расы, а я — так явно предпочитаю —
черную.
Памятник Пушкина
есть памятник
черной крови, влившейся в белую, памятник слияния кровей, как бывает — слиянию рек, живой памятник слияния кровей, смешения народных душ — самых далеких и как будто бы — самых неслиянных.
Пока же скажу, что Вожатого я любила больше всех родных и незнакомых, больше всех любимых собак, больше всех закаченных в подвал мячей и потерянных перочинных ножиков, больше всего моего тайного красного шкафа, где он
был — главная тайна. Больше «Цыган», потому что он
был —
черней цыган, темней цыган.
И эти очи голубые — опять
были луною, точно луна на этот раз в два раза взглянула, и одновременно я знала, что они под
черными бровями у девицы-души, может
быть, той самой, по которой плачут бесы, потому что ее замуж выдают.
Теперь, тридцать с лишним лет спустя, вижу: мое К Морю
было — пушкинская грудь, что ехала я в пушкинскую грудь, с Наполеоном, с Байроном, с шумом, и плеском, и говором волн его души, и естественно, что я в Средиземном море со скалой-лягушкой, а потом и в
Черном, а потом в Атлантическом, этой груди — не узнала.
— Пусть он будет, — будет брюнет, — голубушка, непременно брюнет, — быстро заговорила Людмила. — Глубокий брюнет. Глубокий, как яма. И вот вам образчик: как ваш гимназист, — такие же чтобы
черные были брови и очи с поволокой, и волосы черные с синим отливом, ресницы густые-густые, синевато-черные ресницы. Он у вас красавец, — право, красавец! Вот вы мне такого.
Неточные совпадения
Хлестаков. Черт его знает, что такое, только не жаркое. Это топор, зажаренный вместо говядины. (
Ест.)Мошенники, канальи, чем они кормят! И челюсти заболят, если съешь один такой кусок. (Ковыряет пальцем в зубах.)Подлецы! Совершенно как деревянная кора, ничем вытащить нельзя; и зубы
почернеют после этих блюд. Мошенники! (Вытирает рот салфеткой.)Больше ничего нет?
— Филипп на Благовещенье // Ушел, а на Казанскую // Я сына родила. // Как писаный
был Демушка! // Краса взята у солнышка, // У снегу белизна, // У маку губы алые, // Бровь
черная у соболя, // У соболя сибирского, // У сокола глаза! // Весь гнев с души красавец мой // Согнал улыбкой ангельской, // Как солнышко весеннее // Сгоняет снег с полей… // Не стала я тревожиться, // Что ни велят — работаю, // Как ни бранят — молчу.
Он, как водой студеною, // Больную
напоил: // Обвеял буйну голову, // Рассеял думы
черные, // Рассудок воротил.
«У нас
была оказия, — // Сказал детина с
черными // Большими бакенбардами, — // Так нет ее чудней».
Батрачка безответная // На каждого, кто чем-нибудь // Помог ей в
черный день, // Всю жизнь о соли думала, // О соли
пела Домнушка — // Стирала ли, косила ли, // Баюкала ли Гришеньку, // Любимого сынка. // Как сжалось сердце мальчика, // Когда крестьянки вспомнили // И
спели песню Домнину // (Прозвал ее «Соленою» // Находчивый вахлак).