Неточные совпадения
Водились за
ним, правда, некоторые слабости:
он, например, сватался за всех богатых невест в губернии и, получив отказ
от руки и
от дому, с сокрушенным сердцем доверял свое горе всем друзьям и знакомым, а родителям невест продолжал посылать в подарок кислые персики и другие сырые произведения своего сада; любил повторять один и тот же анекдот, который, несмотря на уважение г-на Полутыкина к
его достоинствам, решительно никогда никого не смешил; хвалил сочинение Акима Нахимова и повесть Пинну;заикался; называл свою собаку Астрономом; вместо однакоговорил одначеи завел у себя в доме французскую кухню, тайна которой, по понятиям
его повара, состояла в полном изменении естественного вкуса каждого кушанья: мясо у этого искусника отзывалось рыбой, рыба — грибами, макароны — порохом; зато ни одна морковка не попадала в суп, не приняв вида ромба или трапеции.
— Послушай-ка, Хорь, — говорил я
ему, — отчего ты не откупишься
от своего барина?
— Дома Хорь? — раздался за дверью знакомый голос, и Калиныч вошел в избу с пучком полевой земляники в руках, которую нарвал
он для своего друга, Хоря. Старик радушно
его приветствовал. Я с изумлением поглядел на Калиныча: признаюсь, я не ожидал таких «нежностей»
от мужика.
Но, в противность благородной птице,
от которой
он получил свое имя,
он не нападает открыто и смело: напротив, «орел» прибегает к хитрости и лукавству.
Баб
он, например, презирал
от глубины души, а в веселый час тешился и издевался над
ними.
Особенное удовольствие доставлял
он поварам, которые тотчас отрывались
от дела и с криком и бранью пускались за
ним в погоню, когда
он, по слабости, свойственной не одним собакам, просовывал свое голодное рыло в полурастворенную дверь соблазнительно теплой и благовонной кухни.
На охоте
он отличался неутомимостью и чутье имел порядочное; но если случайно догонял подраненного зайца, то уж и съедал
его с наслажденьем всего, до последней косточки, где-нибудь в прохладной тени, под зеленым кустом, в почтительном отдалении
от Ермолая, ругавшегося на всех известных и неизвестных диалектах.
Стадо диких уток со свистом промчалось над нами, и мы слышали, как
оно спустилось на реку недалеко
от нас. Уже совсем стемнело и начинало холодать; в роще звучно щелкал соловей. Мы зарылись в сено и заснули.
В это время,
от двенадцати до трех часов, самый решительный и сосредоточенный человек не в состоянии охотиться, и самая преданная собака начинает «чистить охотнику шпоры», то есть идет за
ним шагом, болезненно прищурив глаза и преувеличенно высунув язык, а в ответ на укоризны своего господина униженно виляет хвостом и выражает смущение на лице, но вперед не подвигается.
Странные дела случаются на свете: с иным человеком и долго живешь вместе и в дружественных отношениях находишься, а ни разу не заговоришь с
ним откровенно,
от души; с другим же едва познакомиться успеешь — глядь: либо ты
ему, либо
он тебе, словно на исповеди, всю подноготную и проболтал.
Пока мы шли из гостиной и садились, Федор Михеич, у которого
от «награды» глазки засияли и нос слегка покраснел, пел: «Гром победы раздавайся!»
Ему поставили особый прибор в углу на маленьком столике без салфетки.
Бедный старик не мог похвалиться опрятностью, и потому
его постоянно держали в некотором отдалении
от общества.
Меня поражало уже то, что я не мог в
нем открыть страсти ни к еде, ни к вину, ни к охоте, ни к курским соловьям, ни к голубям, страдающим падучей болезнью, ни к русской литературе, ни к иноходцам, ни к венгеркам, ни к карточной и биллиардной игре, ни к танцевальным вечерам, ни к поездкам в губернские и столичные города, ни к бумажным фабрикам и свеклосахарным заводам, ни к раскрашенным беседкам, ни к чаю, ни к доведенным до разврата пристяжным, ни даже к толстым кучерам, подпоясанным под самыми мышками, к тем великолепным кучерам, у которых, бог знает почему,
от каждого движения шеи глаза косятся и лезут вон…
А теперь я
от себя прибавлю только то, что на другой же день мы с Ермолаем чем свет отправились на охоту, а с охоты домой, что чрез неделю я опять зашел к Радилову, но не застал ни
его, ни Ольги дома, а через две недели узнал, что
он внезапно исчез, бросил мать, уехал куда-то с своей золовкой.
Говоря вообще, у нас до сих пор однодворца трудно отличить
от мужика: хозяйство у
него едва ли не хуже мужицкого, телята не выходят из гречихи, лошади чуть живы, упряжь веревочная.
Но после двух или трех сшибок с помещицами
он объявил, что отказывается
от всякого посредничества между особами женского пола.
Потом сказал Александр Владимирыч, что помещику грешно не заботиться о благосостоянии крестьян, что крестьяне
от Бога поручены, что, наконец, если здраво рассудить,
их выгоды и наши выгоды — все едино:
им хорошо — нам хорошо,
им худо — нам худо… и что, следовательно, грешно и нерассудительно не соглашаться из пустяков…
И ведь вот опять что удивления достойно: и кланяется
им барин, и смотрит приветливо, — а животы у
них от страху так и подводит.
— Нет, уж вот
от этого увольте, — поспешно проговорил
он, — право… и сказал бы вам… да что! (Овсяников рукой махнул.) Станемте лучше чай кушать… Мужики, как есть мужики; а впрочем, правду сказать, как же и быть-то нам?
Родился
он в Орлеане,
от французских родителей, и вместе с Наполеоном отправился на завоевание России, в качестве барабанщика.
Лежёня посадили в сани.
Он задыхался
от радости, плакал, дрожал, кланялся, благодарил помещика, кучера, мужиков. На
нем была одна зеленая фуфайка с розовыми лентами, а мороз трещал на славу. Помещик молча глянул на
его посиневшие и окоченелые члены, завернул несчастного в свою шубу и привез
его домой. Дворня сбежалась. Француза наскоро отогрели, накормили и одели. Помещик повел
его к своим дочерям.
Недели через две
от этого помещика Лежёнь переехал к другому, человеку богатому и образованному, полюбился
ему за веселый и кроткий нрав, женился на
его воспитаннице, поступил на службу, вышел в дворяне, выдал свою дочь за орловского помещика Лобызаньева, отставного драгуна и стихотворца, и переселился сам на жительство в Орел.
Ему на вид было лет двадцать пять;
его длинные русые волосы, сильно пропитанные квасом, торчали неподвижными косицами, небольшие карие глазки приветливо моргали, все лицо, повязанное черным платком, словно
от зубной боли, сладостно улыбалось.
В пылу перестрелки мы не обращали внимания на состояние нашего дощаника — как вдруг,
от сильного движения Ермолая (
он старался достать убитую птицу и всем телом налег на край), наше ветхое судно наклонилось, зачерпнулось и торжественно пошло ко дну, к счастью, не на глубоком месте.
Проклятый дощаник слабо колыхался под нашими ногами… В миг кораблекрушения вода нам показалась чрезвычайно холодной, но мы скоро обтерпелись. Когда первый страх прошел, я оглянулся; кругом, в десяти шагах
от нас, росли тростники; вдали, над
их верхушками, виднелся берег. «Плохо!» — подумал я.
Холм, на котором я находился, спускался вдруг почти отвесным обрывом;
его громадные очертания отделялись, чернея,
от синеватой воздушной пустоты, и прямо подо мною, в углу, образованном тем обрывом и равниной, возле реки, которая в этом месте стояла неподвижным, темным зеркалом, под самой кручью холма, красным пламенем горели и дымились друг подле дружки два огонька.
Лицо третьего, Ильюши, было довольно незначительно: горбоносое, вытянутое, подслеповатое,
оно выражало какую-то тупую, болезненную заботливость; сжатые губы
его не шевелились, сдвинутые брови не расходились —
он словно все щурился
от огня.
И не успел
он, Авдей-от, проговорить, как вдруг кто-то над головами у нас и заходил; но а лежали-то мы внизу, а заходил
он наверху, у колеса.
— Видел. Говорит, такой стоит большой, большой, темный, скутанный, этак словно за деревом, хорошенько не разберешь, словно
от месяца прячется, и глядит, глядит глазищами-то, моргает
ими, моргает…
И словно чуяла она, Феклиста-то, что
ему от воды погибель произойдет.
Узкие тропинки тянулись по полям, пропадали в лощинках, вились по пригоркам, и на одной из
них, которой в пятистах шагах впереди
от нас приходилось пересекать нашу дорогу, различил я какой-то поезд.
Вам кажется, что вы смотрите в бездонное море, что
оно широко расстилается подвами, что деревья не поднимаются
от земли, но, словно корни огромных растений, спускаются, отвесно падают в те стеклянно ясные волны; листья на деревьях то сквозят изумрудами, то сгущаются в золотистую, почти черную зелень.
Вы глядите: та глубокая, чистая лазурь возбуждает на устах ваших улыбку, невинную, как она сама, как облака по небу, и как будто вместе с
ними медлительной вереницей проходят по душе счастливые воспоминания, и все вам кажется, что взор ваш уходит дальше и дальше, и тянет вас самих за собой в ту спокойную, сияющую бездну, и невозможно оторваться
от этой вышины,
от этой глубины…
— Та птица Богом определенная для человека, а коростель — птица вольная, лесная. И не
он один: много ее, всякой лесной твари, и полевой и речной твари, и болотной и луговой, и верховой и низовой — и грех ее убивать, и пускай она живет на земле до своего предела… А человеку пища положена другая; пища
ему другая и другое питье: хлеб — Божья благодать, да воды небесные, да тварь ручная
от древних отцов.
— У рыбы кровь холодная, — возразил
он с уверенностию, — рыба тварь немая. Она не боится, не веселится; рыба тварь бессловесная. Рыба не чувствует, в ней и кровь не живая… Кровь, — продолжал
он, помолчав, — святое дело кровь! Кровь солнышка Божия не видит, кровь
от свету прячется… великий грех показать свету кровь, великий грех и страх… Ох, великий!
— Убивать ее не надо, точно; смерть и так свое возьмет. Вот хоть бы Мартын-плотник: жил Мартын-плотник, и не долго жил и помер; жена
его теперь убивается о муже, о детках малых… Против смерти ни человеку, ни твари не слукавить. Смерть и не бежит, да и
от нее не убежишь; да помогать ей не должно… А я соловушек не убиваю, — сохрани Господи! Я
их не на муку ловлю, не на погибель
их живота, а для удовольствия человеческого, на утешение и веселье.
Ведь, например, ведь
он ни дать ни взять наш вот саврасый:
от рук отбился тоже…
от работы, то есть.
— Какое лечит!.. Ну, где
ему! Таковский
он человек. Меня, однако,
от золотухи вылечил… Где
ему! глупый человек, как есть, — прибавил
он, помолчав.
Странное какое-то беспокойство овладевает вами в
его доме; даже комфорт вас не радует, и всякий раз, вечером, когда появится перед вами завитый камердинер в голубой ливрее с гербовыми пуговицами и начнет подобострастно стягивать с вас сапоги, вы чувствуете, что если бы вместо
его бледной и сухопарой фигуры внезапно предстали перед вами изумительно широкие скулы и невероятно тупой нос молодого дюжего парня, только что взятого барином
от сохи, но уже успевшего в десяти местах распороть по швам недавно пожалованный нанковый кафтан, — вы бы обрадовались несказанно и охотно бы подверглись опасности лишиться вместе с сапогом и собственной вашей ноги вплоть до самого вертлюга…
Г-н Пеночкин придерживался насчет лесоводства русских понятий и тут же рассказал мне презабавный, по
его словам, случай, как один шутник-помещик вразумил своего лесника, выдрав у
него около половины бороды, в доказательство того, что
от подрубки лес гуще не вырастает…
— Что вам надобно? о чем вы просите? — спросил
он строгим голосом и несколько в нос. (Мужики взглянули друг на друга и словечка не промолвили, только прищурились, словно
от солнца, да поскорей дышать стали.)
— Удивительные, можно сказать, зеленя в нынешнем годус, — заговорил
он опять, — я все ехал да любовался.
От самого Воронежа удивительные пошли, первый сорт-с, можно сказать.
— Вот и соврал, — перебил
его парень, рябой и белобрысый, с красным галстухом и разорванными локтями, — ты и по пашпорту ходил, да
от тебя копейки оброку господа не видали, и себе гроша не заработал: насилу ноги домой приволок, да с тех пор все в одном кафтанишке живешь.
На выборах играет
он роль довольно значительную, но
от почетного звания предводителя, по скупости, отказывается.
— А что будешь делать с размежеваньем? — отвечал мне Мардарий Аполлоныч. — У меня это размежевание вот где сидит. (
Он указал на свой затылок.) И никакой пользы я
от этого размежевания не предвижу. А что я конопляники у
них отнял и сажалки, что ли, там у
них не выкопал, — уж про это, батюшка, я сам знаю. Я человек простой, по-старому поступаю. По-моему: коли барин — так барин, а коли мужик — так мужик… Вот что.
— Да ты на недоуздках так
их и выведи! — закричал
ему вслед г-н Чернобай. — У меня, батюшка, — продолжал
он, ясно и кротко глядя мне в лицо, — не то, что у барышников, чтоб
им пусто было! у
них там имбири разные пойдут, соль, барда [
От барды и соли лошадь скоро тучнеет. — Примеч. авт.], бог с
ними совсем!.. А у меня, изволишь видеть, все на ладони, без хитростей.
То отступят
они шага на два и закинут голову, то снова придвинутся к картине; глазки
их покрываются маслянистою влагой… «Фу ты, Боже мой, — говорят
они, наконец, разбитым
от волнения голосом, — души-то, души-то что! эка, сердца-то, сердца! эка души-то напустил! тьма души!..
Оно досталось
ему в наследство
от тетки, статской советницы Кардон-Катаевой, необыкновенно толстой женщины, которая, даже лежа в постеле, продолжительно и жалобно кряхтела.
Их статные, могучие стволы великолепно чернели на золотисто-прозрачной зелени орешников и рябин; поднимаясь выше, стройно рисовались на ясной лазури и там уже раскидывали шатром свои широкие узловатые сучья; ястреба, кобчики, пустельги со свистом носились под неподвижными верхушками, пестрые дятлы крепко стучали по толстой коре; звучный напев черного дрозда внезапно раздавался в густой листве вслед за переливчатым криком иволги; внизу, в кустах, чирикали и пели малиновки, чижи и пеночки; зяблики проворно бегали по дорожкам; беляк прокрадывался вдоль опушки, осторожно «костыляя»; красно-бурая белка резво прыгала
от дерева к дереву и вдруг садилась, поднявши хвост над головой.
Жил ты у великороссийского помещика Гура Крупяникова, учил
его детей, Фофу и Зёзю, русской грамоте, географии и истории, терпеливо сносил тяжелые шутки самого Гура, грубые любезности дворецкого, пошлые шалости злых мальчишек, не без горькой улыбки, но и без ропота исполнял прихотливые требования скучающей барыни; зато, бывало, как ты отдыхал, как ты блаженствовал вечером, после ужина, когда отделавшись, наконец,
от всех обязанностей и занятий, ты садился перед окном, задумчиво закуривал трубку или с жадностью перелистывал изуродованный и засаленный нумер толстого журнала, занесенный из города землемером, таким же бездомным горемыкою, как ты!