Неточные совпадения
— «Да зачем
тебе селиться
на болоте?» — «Да уж так; только вы, батюшка Николай Кузьмич, ни в какую работу употреблять меня уж не извольте, а оброк положите, какой сами знаете».
«Крепок
ты на язык и человек себе
на уме», — подумал я.
«Ну, хоть бы
на лапти дал: ведь
ты с ним
на охоту ходишь; чай, что день, то лапти».
«А что, — спросил он меня в другой раз, — у
тебя своя вотчина есть?» — «Есть». — «Далеко отсюда?» — «Верст сто». — «Что же
ты, батюшка, живешь в своей вотчине?» — «Живу». — «А больше, чай, ружьем пробавляешься?» — «Признаться, да». — «И хорошо, батюшка, делаешь; стреляй себе
на здоровье тетеревов, да старосту меняй почаще».
— «Да
на что
тебе тащиться в Чаплино, за десять верст?» — «А там у Софрона-мужичка переночевать».
— Что барин? Прогнал меня! Говорит, как смеешь прямо ко мне идти:
на то есть приказчик;
ты, говорит, сперва приказчику обязан донести… да и куда я
тебя переселю?
Ты, говорит, сперва недоимку за себя взнеси. Осерчал вовсе.
Странные дела случаются
на свете: с иным человеком и долго живешь вместе и в дружественных отношениях находишься, а ни разу не заговоришь с ним откровенно, от души; с другим же едва познакомиться успеешь — глядь: либо
ты ему, либо он
тебе, словно
на исповеди, всю подноготную и проболтал.
«Вот если бы я знала, что я в живых останусь и опять в порядочные барышни попаду, мне бы стыдно было, точно стыдно… а то что?» — «Да кто вам сказал, что вы умрете?» — «Э, нет, полно,
ты меня не обманешь,
ты лгать не умеешь, посмотри
на себя».
— А вот это, — подхватил Радилов, указывая мне
на человека высокого и худого, которого я при входе в гостиную не заметил, — это Федор Михеич… Ну-ка, Федя, покажи свое искусство гостю. Что
ты забился в угол-то?
А то вскочит и закричит: «Пляши, народ Божий,
на свою потеху и мое утешение!» Ну,
ты и пляши, хоть умирай, а пляши.
— Хорошо, похлопочу. Только
ты смотри, смотри у меня! Ну, ну, не оправдывайся… Бог с
тобой, Бог с
тобой!.. Только вперед смотри, а то, ей-богу, Митя, несдобровать
тебе, — ей-богу, пропадешь. Не все же мне
тебя на плечах выносить… я и сам человек не властный. Ну, ступай теперь с Богом.
— «Кучером? ну, какой
ты кучер, посмотри
на себя: какой
ты кучер?
— Что
ты делал
на театре?
— Ну, — промолвил я, — видал
ты, Кузьма, виды
на своем веку! Что ж
ты теперь в рыболовах делаешь, коль у вас рыбы нету?
— А вот посмотрим: не ночевать же здесь, — ответил он. —
На,
ты, держи ружье, — сказал он Владимиру.
Вот поглядел, поглядел
на нее Гаврила, да и стал ее спрашивать: «Чего
ты, лесное зелье, плачешь?» А русалка-то как взговорит ему: «Не креститься бы
тебе, говорит, человече, жить бы
тебе со мной
на веселии до конца дней; а плачу я, убиваюсь оттого, что
ты крестился; да не я одна убиваться буду: убивайся же и
ты до конца дней».
— Разрыв-травы, говорит, ищу. Да так глухо говорит, глухо: — разрыв-травы. — А
на что
тебе, батюшка Иван Иваныч, разрыв-травы? — Давит, говорит, могила давит, Трофимыч: вон хочется, вон…
— Покойников во всяк час видеть можно, — с уверенностью подхватил Ильюшка, который, сколько я мог заметить, лучше других знал все сельские поверья… — Но а в родительскую субботу
ты можешь и живого увидеть, за кем, то есть, в том году очередь помирать. Стоит только ночью сесть
на паперть
на церковную да все
на дорогу глядеть. Те и пойдут мимо
тебя по дороге, кому, то есть, умирать в том году. Вот у нас в прошлом году баба Ульяна
на паперть ходила.
— Да году-то еще не прошло. А
ты посмотри
на нее: в чем душа держится.
— Я бы
тебя свел, пожалуй,
на ссечки [Срубленное место в лесу. — Примеч. авт.]. Тут у нас купцы рощу купили, — Бог им судья, сводят рощу-то, и контору выстроили, Бог им судья. Там бы
ты у них ось и заказал или готовую купил.
— Лучше… лучше. Там места привольные, речные, гнездо наше; а здесь теснота, сухмень… Здесь мы осиротели. Там у нас,
на Красивой-то
на Мечи, взойдешь
ты на холм, взойдешь — и, Господи Боже мой, что это? а?.. И река-то, и луга, и лес; а там церковь, а там опять пошли луга. Далече видно, далече. Вот как далеко видно… Смотришь, смотришь, ах
ты, право! Ну, здесь точно земля лучше: суглинок, хороший суглинок, говорят крестьяне; да с меня хлебушка-то всюду вдоволь народится.
— А что, старик, скажи правду,
тебе, чай, хочется
на родине-то побывать?
— Ну, что же вы? — заговорил опять г. Пеночкин, — языков у вас нет, что ли? Сказывай
ты, чего
тебе надобно? — прибавил он, качнув головой
на старика. — Да не бойся, дурак.
— Что такое?
На кого
ты жалуешься?
— Ну, так чем же он
тебя замучил? — заговорил он, глядя
на старика сквозь усы.
— А отчего недоимка за
тобой завелась? — грозно спросил г. Пеночкин. (Старик понурил голову.) — Чай, пьянствовать любишь, по кабакам шататься? (Старик разинул было рот.) Знаю я вас, — с запальчивостью продолжал Аркадий Павлыч, — ваше дело пить да
на печи лежать, а хороший мужик за вас отвечай.
Нет,
ты у купца живи
на веру да
на страх.
— Что? грозить мне вздумал? — с сердцем заговорил он. —
Ты думаешь, я
тебя боюсь? Нет, брат, не
на того наткнулся! чего мне бояться?.. Я везде себе хлеб сыщу. Вот
ты — другое дело!
Тебе только здесь и жить, да наушничать, да воровать…
По их словам, не бывало еще
на свете такого мастера своего дела: «Вязанки хворосту не даст утащить; в какую бы ни было пору, хоть в самую полночь, нагрянет, как снег
на голову, и
ты не думай сопротивляться, — силен, дескать, и ловок, как бес…
С людьми же, стоящими
на низших ступенях общества, он обходится еще страннее: вовсе
на них не глядит и, прежде чем объяснит им свое желание или отдаст приказ, несколько раз сряду, с озабоченным и мечтательным видом, повторит: «Как
тебя зовут?.. как
тебя зовут?», ударяя необыкновенно резко
на первом слове «как», а остальные произнося очень быстро, что придает всей поговорке довольно близкое сходство с криком самца-перепела.
— Ну, как
тебе угодно.
Ты меня, батюшка, извини: ведь я по старине. (Г-н Чернобай говорил не спеша и
на о.) У меня все по простоте, знаешь… Назар, а Назар, — прибавил он протяжно и не возвышая голоса.
— Да
ты на недоуздках так их и выведи! — закричал ему вслед г-н Чернобай. — У меня, батюшка, — продолжал он, ясно и кротко глядя мне в лицо, — не то, что у барышников, чтоб им пусто было! у них там имбири разные пойдут, соль, барда [От барды и соли лошадь скоро тучнеет. — Примеч. авт.], бог с ними совсем!.. А у меня, изволишь видеть, все
на ладони, без хитростей.
Бывало, сядет она против гостя, обопрется тихонько
на локоть и с таким участием смотрит ему в глаза, так дружелюбно улыбается, что гостю невольно в голову придет мысль: «Какая же
ты славная женщина, Татьяна Борисовна!
Дай-ка я
тебе расскажу, что у меня
на сердце».
Ну, а как он бы руки
тебе стал вязать?» — «А я бы не дался; Михея-кучера
на помощь бы позвал».
«Эх, Ваня, Ваня», или: «Эх, Саша, Саша, — с чувством говорят они друг другу, —
на юг бы нам,
на юг… ведь мы с
тобою греки душою, древние греки!» Наблюдать их можно
на выставках, перед иными произведениями иных российских живописцев.
То отступят они шага
на два и закинут голову, то снова придвинутся к картине; глазки их покрываются маслянистою влагой… «Фу
ты, Боже мой, — говорят они, наконец, разбитым от волнения голосом, — души-то, души-то что! эка, сердца-то, сердца! эка души-то напустил! тьма души!..
«Ну, Андрюша, — заговорила она наконец, — благодари Петра Михайлыча: он берет
тебя на свое попечение, увозит
тебя в Петербург».
Приди, приди ко мне
на луг,
Где жду
тебя напрасно;
Приди, приди ко мне
на луг,
Где слезы лью всечасно…
Увы, придешь ко мне
на луг,
Но будет поздно, милый друг!
«Что, как
ты себя чувствуешь?» Завозился больной
на печи, подняться хочет, а весь в ранах, при смерти.
Ну, Василий Дмитрич, — проговорил он наконец, — жаль мне
тебя, сердечного, а ведь дело-то твое неладно;
ты болен не
на шутку; оставайся-ка здесь у меня; я, с своей стороны, все старание приложу, а впрочем, ни за что не ручаюсь».
Как нравились
тебе тогда всякие стихи и всякие повести, как легко навертывались слезы
на твои глаза, с каким удовольствием
ты смеялся, какою искреннею любовью к людям, каким благородным сочувствием ко всему доброму и прекрасному проникалась твоя младенчески чистая душа!
Должно сказать правду: не отличался
ты излишним остроумием; природа не одарила
тебя ни памятью, ни прилежанием; в университете считался
ты одним из самых плохих студентов;
на лекциях
ты спал,
на экзаменах — молчал торжественно; но у кого сияли радостью глаза, у кого захватывало дыхание от успеха, от удачи товарища?
Помню: с сокрушенным сердцем расставался
ты с товарищами, уезжая
на «кондицию»; злые предчувствия
тебя мучили…
Правда: комнатка твоя выходила в сад; черемухи, яблони, липы сыпали
тебе на стол,
на чернильницу,
на книги свои легкие цветки;
на стене висела голубая шелковая подушечка для часов, подаренная
тебе в прощальный час добренькой, чувствительной немочкой, гувернанткой с белокурыми кудрями и синими глазками; иногда заезжал к
тебе старый друг из Москвы и приводил
тебя в восторг чужими или даже своими стихами; но одиночество, но невыносимое рабство учительского звания, невозможность освобождения, но бесконечные осени и зимы, но болезнь неотступная…
— Конечно, какую хочешь, — прибавил Николай Иваныч, медленно складывая руки
на груди. — В этом
тебе указу нету. Пой какую хочешь; да только пой хорошо; а мы уж потом решим по совести.
— Да пусти же его; пусти, неотвязная… — с досадой заговорил Моргач, — дай ему присесть
на лавку-то; вишь, он устал… Экой
ты фофан, братец, право фофан! Что пристал, словно банный лист?
— «Да я
тебя, сумасшедшую,
на чердак запру…
Иль
ты погубить меня вздумала? уморить меня желаешь, что ли?» Молчит себе девка да глядит
на пол.
— Вот и это хороший человек… Не правда ли, Вася,
ты хороший человек?
На твое здоровье!