Неточные совпадения
Калиныч (
как узнал я после) каждый день ходил с
барином на охоту, носил его сумку, иногда и ружье, замечал, где садится птица, доставал воды, набирал земляники, устроивал шалаши, бегал за дрожками; без него г-н Полутыкин шагу ступить не мог.
В течение дня он не раз заговаривал со мною, услуживал мне без раболепства, но за
барином наблюдал,
как за ребенком.
—
Барин был
как следует
барин, — продолжал старик, закинув опять удочку, — и душа была тоже добрая.
— Что
барин? Прогнал меня! Говорит,
как смеешь прямо ко мне идти: на то есть приказчик; ты, говорит, сперва приказчику обязан донести… да и куда я тебя переселю? Ты, говорит, сперва недоимку за себя взнеси. Осерчал вовсе.
— Нет, старого времени мне особенно хвалить не из чего. Вот хоть бы, примером сказать, вы помещик теперь, такой же помещик,
как ваш покойный дедушка, а уж власти вам такой не будет! да и вы сами не такой человек. Нас и теперь другие
господа притесняют; но без этого обойтись, видно, нельзя. Перемелется — авось мука будет. Нет, уж я теперь не увижу, чего в молодости насмотрелся.
И хотя бы один из молодых-то
господ пример подал, показал: вот, мол,
как надо распоряжаться!..
И мужики надеялись, думали: «Шалишь, брат! ужо тебя к ответу потянут, голубчика; вот ты ужо напляшешься, жила ты этакой!..» А вместо того вышло —
как вам доложить? сам
Господь не разберет, что такое вышло!
—
Какое болен! Поперек себя толще, и лицо такое, Бог с ним, окладистое, даром что молод… А впрочем,
Господь ведает! (И Овсяников глубоко вздохнул.)
— Варнавицы?.. Еще бы! еще
какое нечистое! Там не раз, говорят, старого
барина видали — покойного
барина. Ходит, говорят, в кафтане долгополом и все это этак охает, чего-то на земле ищет. Его раз дедушка Трофимыч повстречал: «Что, мол, батюшка, Иван Иваныч, изволишь искать на земле?»
Барин-то наш, хоша и толковал нам напредки, что, дескать, будет вам предвиденье, а
как затемнело, сам, говорят, так перетрусился, что на-поди.
Другие бабы ничего, идут себе мимо с корытами, переваливаются, а Феклиста поставит корыто наземь и станет его кликать: «Вернись, мол, вернись, мой светик! ох, вернись, соколик!» И
как утонул,
Господь знает.
— Поздно узнал, — отвечал старик. — Да что! кому
как на роду написано. Не жилец был плотник Мартын, не жилец на земле: уж это так. Нет, уж
какому человеку не жить на земле, того и солнышко не греет,
как другого, и хлебушек тому не впрок, — словно что его отзывает… Да; упокой
Господь его душу!
Тут Софрон помолчал, поглядел на
барина и,
как бы снова увлеченный порывом чувства (притом же и хмель брал свое), в другой раз попросил руки и запел пуще прежнего...
— Ну, отцы вы наши, умолот-то не больно хорош. Да что, батюшка Аркадий Павлыч, позвольте вам доложить, дельцо
какое вышло. (Тут он приблизился, разводя руками, к
господину Пеночкину, нагнулся и прищурил один глаз.) Мертвое тело на нашей земле оказалось.
Веялка точно действовала хорошо, но если бы Софрон знал,
какая неприятность ожидала и его и
барина на этой последней прогулке, он, вероятно, остался бы с нами дома.
— Батюшка, Аркадий Павлыч, — с отчаяньем заговорил старик, — помилуй, заступись, —
какой я грубиян?
Как перед
Господом Богом говорю, невмоготу приходится. Невзлюбил меня Софрон Яковлич, за что невзлюбил —
Господь ему судья! Разоряет вконец, батюшка… Последнего вот сыночка… и того… (На желтых и сморщенных глазах старика сверкнула слезинка.) Помилуй, государь, заступись…
— Экста! Барину-то что за нужда! недоимок не бывает, так ему что? Да, поди ты, — прибавил он после небольшого молчания, — пожалуйся. Нет, он тебя… да, поди-ка… Нет уж, он тебя вот
как, того…
Купец…
как можно: купец не то, что
барин.
— Нельзя, Гаврила Антоныч, иначе поступить;
как перед
Господом Богом говорю, нельзя.
Курицы кричали, хлопали крыльями, прыгали, оглушительно кудахтали; дворовые люди бегали, спотыкались, падали;
барин с балкона кричал
как исступленный: «Лови, лови! лови, лови! лови, лови, лови!..
—
Как же,
как же, непременно, — воскликнуло наперерыв несколько
господ, удивительно польщенных возможностью отвечать на княжескую речь, — Вержембицкую…
— Подрядчика, батюшка. Стали мы ясень рубить, а он стоит да смотрит… Стоял, стоял, да и пойди за водой к колодцу: слышь, пить захотелось.
Как вдруг ясень затрещит да прямо на него. Мы ему кричим: беги, беги, беги… Ему бы в сторону броситься, а он возьми да прямо и побеги… заробел, знать. Ясень-то его верхними сучьями и накрыл. И отчего так скоро повалился, —
Господь его знает… Разве сердцевина гнила была.
Бедный мужик смутился и уже собрался было встать да уйти поскорей,
как вдруг раздался медный голос Дикого-Барина...
В числе этих любителей преферанса было: два военных с благородными, но слегка изношенными лицами, несколько штатских особ, в тесных, высоких галстухах и с висячими, крашеными усами,
какие только бывают у людей решительных, но благонамеренных (эти благонамеренные люди с важностью подбирали карты и, не поворачивая головы, вскидывали сбоку глазами на подходивших); пять или шесть уездных чиновников, с круглыми брюшками, пухлыми и потными ручками и скромно неподвижными ножками (эти
господа говорили мягким голосом, кротко улыбались на все стороны, держали свои игры у самой манишки и, козыряя, не стучали по столу, а, напротив, волнообразно роняли карты на зеленое сукно и, складывая взятки, производили легкий, весьма учтивый и приличный скрип).
Вы послушайте-ка… вот в соседней комнате
господин Кантагрюхин храпит
как неблагородно!
У обеих сестер была еще другая комнатка, общая их спальня, с двумя невинными деревянными кроватками, желтоватыми альбомцами, резедой, с портретами приятелей и приятельниц, рисованных карандашом довольно плохо (между ними отличался один
господин с необыкновенно энергическим выражением лица и еще более энергическою подписью, в юности своей возбудивший несоразмерные ожидания, а кончивший,
как все мы — ничем), с бюстами Гете и Шиллера, немецкими книгами, высохшими венками и другими предметами, оставленными на память.
— «Да помилуйте, — возразил я с досадой, —
какая же разница между мною и
господином Орбассановым?» Исправник вынул трубку изо рта, вытаращил глаза — и так и прыснул.
— Скажите, — подхватил г. Штоппель, сильно поощренный улыбками всего собрания, —
какому таланту в особенности вы обязаны своим счастием? Нет, не стыдитесь, скажите; мы все здесь, так сказать, свои, en famille. Не правда ли,
господа, мы здесь en famille?
Стряпуха умерла; сам Перфишка собирался уж бросить дом да отправиться в город, куда его сманивал двоюродный брат, живший подмастерьем у парикмахера, —
как вдруг распространился слух, что
барин возвращается!
Перфишка попристальнее посмотрел на своего
барина — и заробел: «Ох,
как он похудел и постарел в течение года — и лицо
какое стало строгое и суровое!» А кажется, следовало бы Пантелею Еремеичу радоваться, что, вот, мол, достиг-таки своего; да он и радовался, точно… и все-таки Перфишка заробел, даже жутко ему стало.
В течение рассказа Чертопханов сидел лицом к окну и курил трубку из длинного чубука; а Перфишка стоял на пороге двери, заложив руки за спину и, почтительно взирая на затылок своего
господина, слушал повесть о том,
как после многих тщетных попыток и разъездов Пантелей Еремеич наконец попал в Ромны на ярмарку, уже один, без жида Лейбы, который, по слабости характера, не вытерпел и бежал от него;
как на пятый день, уже собираясь уехать, он в последний раз пошел по рядам телег и вдруг увидал, между тремя другими лошадьми, привязанного к хребтуку, — увидал Малек-Аделя!
— Э! э! э! э! — промолвил с расстановкой,
как бы с оттяжкой, дьякон, играя перстами в бороде и озирая Чертопханова своими светлыми и жадными глазами. —
Как же так,
господин? Коня-то вашего, дай Бог памяти, в минувшем году недельки две после Покрова украли, а теперь у нас ноябрь на исходе.
Он воображал, он ясно представлял себе,
как этот мерзкий пучок станет рассказывать про серую лошадь, про глупого
барина…
—
Барин, а
барин! Петр Петрович! — послышался мне голос, слабый, медленный и сиплый,
как шелест болотной осоки.
— А беда такая стряслась! Да вы не побрезгуйте,
барин, не погнушайтесь несчастием моим, — сядьте вон на кадушечку, поближе, а то вам меня не слышно будет… вишь я
какая голосистая стала!.. Ну, уж и рада же я, что увидала вас!
Как это вы в Алексеевку попали?
— Вот так и лежу,
барин, седьмой годок. Летом-то я здесь лежу, в этой плетушке, а
как холодно станет — меня в предбанник перенесут. Там лежу.
Какие вы,
господа охотники, злые!
— Этого,
барин, тоже никак нельзя сказать: не растолкуешь. Да и забывается оно потом. Придет, словно
как тучка прольется, свежо так, хорошо станет, а что такое было — не поймешь! Только думается мне: будь около меня люди — ничего бы этого не было и ничего бы я не чувствовала, окромя своего несчастья.
—
Как погляжу я,
барин, на вас, — начала она снова, — очень вам меня жалко. А вы меня не слишком жалейте, право! Я вам, например, что скажу: я иногда и теперь… Вы ведь помните,
какая я была в свое время веселая? Бой-девка!.. так знаете что? Я и теперь песни пою.
— Экая я! — проговорила вдруг Лукерья с неожиданной силой и, раскрыв широко глаза, постаралась смигнуть с них слезу. — Не стыдно ли? Чего я? Давно этого со мной не случалось… с самого того дня,
как Поляков Вася у меня был прошлой весной. Пока он со мной сидел да разговаривал — ну, ничего; а
как ушел он — поплакала я таки в одиночку! Откуда бралось!.. Да ведь у нашей сестры слезы некупленные.
Барин, — прибавила Лукерья, — чай, у вас платочек есть… Не побрезгуйте, утрите мне глаза.
— Помните,
барин, — сказала она, и чудное что-то мелькнуло в ее глазах и на губах, —
какая у меня была коса? Помните — до самых колен! Я долго не решалась… Этакие волосы!.. Но где же их было расчесывать? В моем-то положении!.. Так уж я их и обрезала… Да… Ну, простите,
барин! Больше не могу…
—
Какая твоя вина,
барин! Своей судьбы не минуешь! Ну, кудластый, лошадушка моя верная, — обратился Филофей к кореннику, — ступай, брат, вперед! Сослужи последнюю службу! Все едино… Господи! бо-слови!
—
Господин почтенный, едем мы с честного пирка, со свадебки; нашего молодца, значит, женили;
как есть уложили: ребята у нас все молодые, головы удалые — выпито было много, а опохмелиться нечем; то не будет ли ваша такая милость, не пожалуете ли нам деньжонок самую чуточку, — так, чтобы по косушке на брата? Выпили бы мы за ваше здоровье, помянули бы ваше степенство; а не будет вашей к нам милости — ну, просим не осерчать!
— Ребята! — крикнул он, — два целковых жалует нам
господин проезжий! — Те все вдруг
как загогочут… Великан взвалился на облучок…
— Да чего их жалеть-то? Ведь ворам в руки они бы не попались. А в уме я их все время держал, и теперь держу… во
как. — Филофей помолчал. — Может… из-за них
Господь Бог нас с тобой помиловал.
— А помнишь,
барин,
как я тебе все говорил: стучит… стучит, мол, стучит!