Неточные совпадения
Кругом телеги стояло человек шесть молодых великанов, очень похожих
друг на
друга и на Федю.
На заре Федя разбудил меня. Этот веселый, бойкий парень очень мне нравился; да
и, сколько я мог заметить, у старого Хоря он тоже был любимцем. Они оба весьма любезно
друг над
другом подтрунивали. Старик вышел ко мне навстречу. Оттого ли, что я провел ночь под его кровом, по
другой ли какой причине, только Хорь гораздо ласковее вчерашнего обошелся со мной.
— Дома Хорь? — раздался за дверью знакомый голос,
и Калиныч вошел в избу с пучком полевой земляники в руках, которую нарвал он для своего
друга, Хоря. Старик радушно его приветствовал. Я с изумлением поглядел на Калиныча: признаюсь, я не ожидал таких «нежностей» от мужика.
«А что, — спросил он меня в
другой раз, — у тебя своя вотчина есть?» — «Есть». — «Далеко отсюда?» — «Верст сто». — «Что же ты, батюшка, живешь в своей вотчине?» — «Живу». — «А больше, чай, ружьем пробавляешься?» — «Признаться, да». — «
И хорошо, батюшка, делаешь; стреляй себе на здоровье тетеревов, да старосту меняй почаще».
К кушаку привязывались два мешка: один спереди, искусно перекрученный на две половины, для пороху
и для дроби,
другой сзади — для дичи; хлопки же Ермолай доставал из собственной, по-видимому неистощимой, шапки.
Один, довольно плотный
и высокого роста, в темно-зеленом опрятном кафтане
и пуховом картузе, удил рыбу;
другой — худенький
и маленький, в мухояровом заплатанном сюртучке
и без шапки, держал на коленях горшок с червями
и изредка проводил рукой по седой своей головке, как бы желая предохранить ее от солнца.
Солнце так
и било с синего, потемневшего неба; прямо перед нами, на
другом берегу, желтело овсяное поле, кое-где проросшее полынью,
и хоть бы один колос пошевельнулся.
Мужик рассказывал нам все это с усмешкой, словно о
другом речь шла, но на маленькие
и съеженные его глазки навертывалась слезинка, губы его подергивало.
Странные дела случаются на свете: с иным человеком
и долго живешь вместе
и в дружественных отношениях находишься, а ни разу не заговоришь с ним откровенно, от души; с
другим же едва познакомиться успеешь — глядь: либо ты ему, либо он тебе, словно на исповеди, всю подноготную
и проболтал.
Я подумал, подумал
и вдруг решился остаться, хотя меня
другие пациенты ожидали…
Так тебе
и кажется, что
и позабыл-то ты все, что знал,
и что больной-то тебе не доверяет,
и что
другие уже начинают замечать, что ты потерялся,
и неохотно симптомы тебе сообщают, исподлобья глядят, шепчутся… э, скверно!
Больная, как увидела мать,
и говорит: «Ну, вот, хорошо, что пришла… посмотри-ка на нас, мы
друг друга любим, мы
друг другу слово дали».
«Бредит-с, говорю, жар…» А она-то: «Полно, полно, ты мне сейчас совсем
другое говорил,
и кольцо от меня принял…
— Не стану я вас, однако, долее томить, да
и мне самому, признаться, тяжело все это припоминать. Моя больная на
другой же день скончалась. Царство ей небесное (прибавил лекарь скороговоркой
и со вздохом)! Перед смертью попросила она своих выйти
и меня наедине с ней оставить. «Простите меня, говорит, я, может быть, виновата перед вами… болезнь… но, поверьте, я никого не любила более вас… не забывайте же меня… берегите мое кольцо…»
Она не очень была хороша собой; но решительное
и спокойное выражение ее лица, ее широкий, белый лоб, густые волосы
и, в особенности, карие глаза, небольшие, но умные, ясные
и живые, поразили бы
и всякого
другого на моем месте.
Правда, вы в то же самое время чувствовали, что подружиться, действительно сблизиться он ни с кем не мог,
и не мог не оттого, что вообще не нуждался в
других людях, а оттого, что вся жизнь его ушла на время внутрь.
Но Овсяников такое замечательное
и оригинальное лицо, что мы, с позволения читателя, поговорим о нем в
другом отрывке.
— Нет, старого времени мне особенно хвалить не из чего. Вот хоть бы, примером сказать, вы помещик теперь, такой же помещик, как ваш покойный дедушка, а уж власти вам такой не будет! да
и вы сами не такой человек. Нас
и теперь
другие господа притесняют; но без этого обойтись, видно, нельзя. Перемелется — авось мука будет. Нет, уж я теперь не увижу, чего в молодости насмотрелся.
В «тверёзом» виде не лгал; а как выпьет —
и начнет рассказывать, что у него в Питере три дома на Фонтанке: один красный с одной трубой,
другой — желтый с двумя трубами, а третий — синий без труб,
и три сына (а он
и женат-то не бывал): один в инфантерии,
другой в кавалерии, третий сам по себе…
Дадут ему лошадь дрянную, спотыкливую; то
и дело шапку с него наземь бросают; арапником, будто по лошади, по нем задевают; а он все смейся да
других смеши.
И говорит нам посредник, Никифор Ильич: «Надо, господа, размежеваться; это срам, наш участок ото всех
других отстал: приступимте к делу».
Один было смельчак запел, да
и присел тотчас к земле, за
других спрятался…
— Ну, подойди, подойди, — заговорил старик, — чего стыдишься? Благодари тетку, прощен… Вот, батюшка, рекомендую, — продолжал он, показывая на Митю, —
и родной племянник, а не слажу никак. Пришли последние времена! (Мы
друг другу поклонились.) Ну, говори, что ты там такое напутал? За что на тебя жалуются, сказывай.
Смоленские мужички заперли его на ночь в пустую сукновальню, а на
другое утро привели к проруби, возле плотины,
и начали просить барабанщика «de la grrrrande armée» уважить их, то есть нырнуть под лед.
Недели через две от этого помещика Лежёнь переехал к
другому, человеку богатому
и образованному, полюбился ему за веселый
и кроткий нрав, женился на его воспитаннице, поступил на службу, вышел в дворяне, выдал свою дочь за орловского помещика Лобызаньева, отставного драгуна
и стихотворца,
и переселился сам на жительство в Орел.
Хотя для настоящего охотника дикая утка не представляет ничего особенно пленительного, но, за неименьем пока
другой дичи (дело было в начале сентября: вальдшнепы еще не прилетали, а бегать по полям за куропатками мне надоело), я послушался моего охотника
и отправился в Льгов.
— А Сергея Сергеича Пехтерева. По наследствию ему достались. Да
и он нами недолго владел, всего шесть годов. У него-то вот я кучером
и ездил… да не в городе — там у него
другие были, а в деревне.
— А я, батюшка, не жалуюсь.
И слава Богу, что в рыболовы произвели. А то вот
другого, такого же, как я, старика — Андрея Пупыря — в бумажную фабрику, в черпальную, барыня приказала поставить. Грешно, говорит, даром хлеб есть… А Пупырь-то еще на милость надеялся: у него двоюродный племянник в барской конторе сидит конторщиком; доложить обещался об нем барыне, напомнить. Вот те
и напомнил!.. А Пупырь в моих глазах племяннику-то в ножки кланялся.
Ермолай не возвращался более часу. Этот час нам показался вечностью. Сперва мы перекликивались с ним очень усердно; потом он стал реже отвечать на наши возгласы, наконец умолк совершенно. В селе зазвонили к вечерне. Меж собой мы не разговаривали, даже старались не глядеть
друг на
друга. Утки носились над нашими головами; иные собирались сесть подле нас, но вдруг поднимались кверху, как говорится, «колом»,
и с криком улетали. Мы начинали костенеть. Сучок хлопал глазами, словно спать располагался.
Быстрыми шагами прошел я длинную «площадь» кустов, взобрался на холм
и, вместо ожиданной знакомой равнины с дубовым леском направо
и низенькой белой церковью в отдалении, увидал совершенно
другие, мне неизвестные места.
Я поскорей выкарабкался на
другую сторону
и пошел, забирая влево, вдоль осинника.
Холм, на котором я находился, спускался вдруг почти отвесным обрывом; его громадные очертания отделялись, чернея, от синеватой воздушной пустоты,
и прямо подо мною, в углу, образованном тем обрывом
и равниной, возле реки, которая в этом месте стояла неподвижным, темным зеркалом, под самой кручью холма, красным пламенем горели
и дымились
друг подле дружки два огонька.
Мы все так ворохом
и свалились,
друг под дружку полезли…
Казалось, кто-то долго, долго прокричал под самым небосклоном, кто-то
другой как будто отозвался ему в лесу тонким, острым хохотом,
и слабый, шипящий свист промчался по реке.
— Покойников во всяк час видеть можно, — с уверенностью подхватил Ильюшка, который, сколько я мог заметить, лучше
других знал все сельские поверья… — Но а в родительскую субботу ты можешь
и живого увидеть, за кем, то есть, в том году очередь помирать. Стоит только ночью сесть на паперть на церковную да все на дорогу глядеть. Те
и пойдут мимо тебя по дороге, кому, то есть, умирать в том году. Вот у нас в прошлом году баба Ульяна на паперть ходила.
— Нет, не видал,
и сохрани Бог его видеть; но а
другие видели. Вот на днях он у нас мужичка обошел: водил, водил его по лесу,
и все вокруг одной поляны… Едва-те к свету домой добился.
Другие бабы ничего, идут себе мимо с корытами, переваливаются, а Феклиста поставит корыто наземь
и станет его кликать: «Вернись, мол, вернись, мой светик! ох, вернись, соколик!»
И как утонул, Господь знает.
У
другой бабы, молодой женщины лет двадцати пяти, глаза были красны
и влажны,
и все лицо опухло от плача; поравнявшись с нами, она перестала голосить
и закрылась рукавом…
Ноги беспрестанно путались
и цеплялись в длинной траве, пресыщенной горячим солнцем; всюду рябило в глазах от резкого металлического сверкания молодых, красноватых листьев на деревцах; всюду пестрели голубые гроздья журавлиного гороху, золотые чашечки куриной слепоты, наполовину лиловые, наполовину желтые цветы Ивана-да-Марьи; кое-где, возле заброшенных дорожек, на которых следы колес обозначались полосами красной мелкой травки, возвышались кучки дров, потемневших от ветра
и дождя, сложенные саженями; слабая тень падала от них косыми четвероугольниками, —
другой тени не было нигде.
Там недавно срубленные осины печально тянулись по земле, придавив собою
и траву
и мелкий кустарник; на иных листья еще зеленые, но уже мертвые, вяло свешивались с неподвижных веток; на
других они уже засохли
и покоробились.
Где-нибудь далеко, оканчивая собою тонкую ветку, неподвижно стоит отдельный листок на голубом клочке прозрачного неба,
и рядом с ними качается
другой, напоминая своим движением игру рыбьего плёса, как будто движение то самовольное
и не производится ветром.
Ну, а
другие не так:
и помогают-то они, а грех;
и говорить о них грех.
— Поздно узнал, — отвечал старик. — Да что! кому как на роду написано. Не жилец был плотник Мартын, не жилец на земле: уж это так. Нет, уж какому человеку не жить на земле, того
и солнышко не греет, как
другого,
и хлебушек тому не впрок, — словно что его отзывает… Да; упокой Господь его душу!
И не один я, грешный… много
других хpeстьян в лаптях ходят, по миру бродят, правды ищут… да!..
— Чудной человек: как есть юродивец, такого чудного человека
и нескоро найдешь
другого.
Сам же, в случае так называемой печальной необходимости, резких
и порывистых движений избегает
и голоса возвышать не любит, но более тычет рукою прямо, спокойно приговаривая: «Ведь я тебя просил, любезный мой», или: «Что с тобою,
друг мой, опомнись», — причем только слегка стискивает зубы
и кривит рот.
На
другой день я рано поутру велел заложить свою коляску, но он не хотел меня отпустить без завтрака на английский манер
и повел к себе в кабинет.
В так называемой холодной избе — из сеней направо — уже возились две
другие бабы; они выносили оттуда всякую дрянь, пустые жбаны, одеревенелые тулупы, масленые горшки, люльку с кучей тряпок
и пестрым ребенком, подметали банными вениками сор.
Тут Софрон помолчал, поглядел на барина
и, как бы снова увлеченный порывом чувства (притом же
и хмель брал свое), в
другой раз попросил руки
и запел пуще прежнего...
Впрочем, в
других отношениях
и Софрон
и Аркадий Павлыч — оба не чуждались нововведений.