Неточные совпадения
— Ну, уж ты… уж я тебя
знаю! кольца серебряные носишь… Тебе бы
все с дворовыми девками нюхаться… «Полноте, бесстыдники!» — продолжал старик, передразнивая горничных. — Уж я тебя
знаю, белоручка ты этакой!
Вечером мы с охотником Ермолаем отправились на «тягу»… Но, может быть, не
все мои читатели
знают, что такое тяга. Слушайте же, господа.
— Позвольте мне вам заметить, — пропищал он наконец, — вы
все, молодые люди, судите и толкуете обо
всех вещах наобум; вы мало
знаете собственное свое отечество...
Хорошо, я не спорю,
все это хорошо; но вы их не
знаете, не
знаете, что это за народ.
Дедушка Трофимыч, который
знал родословную
всех дворовых в восходящей линии до четвертого колена, и тот раз только сказал, что, дескать, помнится, Степану приходится родственницей турчанка, которую покойный барин, бригадир Алексей Романыч, из похода в обозе изволил привезти.
Так тебе и кажется, что и позабыл-то ты
все, что
знал, и что больной-то тебе не доверяет, и что другие уже начинают замечать, что ты потерялся, и неохотно симптомы тебе сообщают, исподлобья глядят, шепчутся… э, скверно!
Как это я до сих пор вас не
знала!» — «Александра Андреевна, успокойтесь, говорю… я, поверьте, чувствую, я не
знаю, чем заслужил… только вы успокойтесь, ради Бога, успокойтесь…
все хорошо будет, вы будете здоровы».
— Если я буду
знать наверное, что я умереть должна… я вам тогда
все скажу,
все!» — «Александра Андреевна, помилуйте!» — «Послушайте, ведь я не спала нисколько, я давно на вас гляжу… ради Бога… я вам верю, вы человек добрый, вы честный человек, заклинаю вас
всем, что есть святого на свете, — скажите мне правду!
«Теперь… ну, теперь я могу вам сказать, что я благодарна вам от
всей души, что вы добрый, хороший человек, что я вас люблю…» Я гляжу на нее, как шальной; жутко мне,
знаете…
Пока не
знаешь его, не войдешь к нему — боишься точно, робеешь; а войдешь — словно солнышко тебя пригреет, и
весь повеселеешь.
Мелкопоместные —
все либо на службе побывали, либо на месте не сидят; а что покрупней — тех и
узнать нельзя.
И вот чему удивляться надо: бывали у нас и такие помещики, отчаянные господа, гуляки записные, точно; одевались почитай что кучерами и сами плясали, на гитаре играли, пели и пили с дворовыми людишками, с крестьянами пировали; а ведь этот-то, Василий-то Николаич, словно красная девушка:
все книги читает али пишет, а не то вслух канты произносит, — ни с кем не разговаривает, дичится,
знай себе по саду гуляет, словно скучает или грустит.
—
Знаю,
знаю, что ты мне скажешь, — перебил его Овсяников, — точно: по справедливости должен человек жить и ближнему помогать обязан есть. Бывает, что и себя жалеть не должен… Да ты разве
все так поступаешь? Не водят тебя в кабак, что ли? не поят тебя, не кланяются, что ли: «Дмитрий Алексеич, дескать, батюшка, помоги, а благодарность мы уж тебе предъявим», — да целковенький или синенькую из-под полы в руку? А? не бывает этого? сказывай, не бывает?
— Теперь не берешь, а самому придется плохо — будешь брать. Душой не кривишь… эх, ты!
Знать, за святых
все заступаешься!.. А Борьку Переходова забыл?.. Кто за него хлопотал? кто покровительство ему оказывал? а?
— У тебя
все добрые… А что, — продолжал Овсяников, обращаясь к жене, — послали ему… ну, там, ты
знаешь…
До сих пор я
все еще не терял надежды сыскать дорогу домой; но тут я окончательно удостоверился в том, что заблудился совершенно, и, уже нисколько не стараясь
узнавать окрестные места, почти совсем потонувшие во мгле, пошел себе прямо, по звездам — наудалую…
Мальчики сидели вокруг их; тут же сидели и те две собаки, которым так было захотелось меня съесть. Они еще долго не могли примириться с моим присутствием и, сонливо щурясь и косясь на огонь, изредка рычали с необыкновенным чувством собственного достоинства; сперва рычали, а потом слегка визжали, как бы сожалея о невозможности исполнить свое желание.
Всех мальчиков было пять: Федя, Павлуша, Ильюша, Костя и Ваня. (Из их разговоров я
узнал их имена и намерен теперь же познакомить с ними читателя.)
— А
знаете ли, отчего он такой
все невеселый,
все молчит,
знаете?
Гаврила-то плотник так и обмер, братцы мои, а она,
знай, хохочет, да его
все к себе этак рукой зовет.
Шел я из Каменной Гряды в Шашкино; а шел сперва
все нашим орешником, а потом лужком пошел —
знаешь, там, где он сугибелью [Сугибель — крутой поворот в овраге.
— Примеч. авт.];
знаешь, оно еще
все камышом заросло; вот пошел я мимо этого бучила, братцы мои, и вдруг из того-то бучила как застонет кто-то, да так жалостливо, жалостливо: у-у… у-у… у-у!
— Размежевались, батюшка,
всё твоею милостью. Третьего дня сказку подписали. Хлыновские-то сначала поломались… поломались, отец, точно. Требовали… требовали… и бог
знает, чего требовали; да ведь дурачье, батюшка, народ глупый. А мы, батюшка, милостью твоею благодарность заявили и Миколая Миколаича посредственника удовлетворили;
всё по твоему приказу действовали, батюшка; как ты изволил приказать, так мы и действовали, и с ведома Егора Дмитрича
всё действовали.
—
Знаю я вас, — угрюмо возразил лесник, — ваша
вся слобода такая — вор на воре.
Особенность поручика Хлопакова состоит в том, что он в продолжение года, иногда двух, употребляет постоянно одно и то же выражение, кстати и некстати, выражение нисколько не забавное, но которое, бог
знает почему,
всех смешит.
— Да, господа, — заговорил князь, обращаясь ко
всему собранию и не глядя, впрочем, ни на кого в особенности, — вы
знаете, сегодня в театре Вержембицкую вызывать.
— Ну, как тебе угодно. Ты меня, батюшка, извини: ведь я по старине. (Г-н Чернобай говорил не спеша и на о.) У меня
все по простоте,
знаешь… Назар, а Назар, — прибавил он протяжно и не возвышая голоса.
Особенно любит она глядеть на игры и шалости молодежи; сложит руки под грудью, закинет голову, прищурит глаза и сидит, улыбаясь, да вдруг вздохнет и скажет: «Ах вы, детки мои, детки!..» Так, бывало, и хочется подойти к ней, взять ее за руку и сказать: «Послушайте, Татьяна Борисовна, вы себе цены не
знаете, ведь вы, при
всей вашей простоте и неучености, — необыкновенное существо!» Одно имя ее звучит чем-то знакомым, приветным, охотно произносится, возбуждает дружелюбную улыбку.
Недавно купил я в городе жернова; ну, привез их домой, да как стал их с телеги-то выкладывать, понатужился,
знать, что ли, в череве-то у меня так екнуло, словно оборвалось что… да вот с тех пор
все и нездоровится.
Он
знает толк во
всем, что важно или занимательно для русского человека: в лошадях и в скотине, в лесе, в кирпичах, в посуде, в красном товаре и в кожевенном, в песнях и плясках.
У него было множество знакомых, которые поили его вином и чаем, сами не
зная зачем, потому что он не только не был в обществе забавен, но даже, напротив, надоедал
всем своей бессмысленной болтовней, несносной навязчивостью, лихорадочными телодвижениями и беспрестанным, неестественным хохотом.
В этом человеке было много загадочного; казалось, какие-то громадные силы угрюмо покоились в нем, как бы
зная, что раз поднявшись, что сорвавшись раз на волю, они должны разрушить и себя и
все, до чего ни коснутся; и я жестоко ошибаюсь, если в жизни этого человека не случилось уже подобного взрыва, если он, наученный опытом и едва спасшись от гибели, неумолимо не держал теперь самого себя в ежовых рукавицах.
Действительно, в наших краях
знают толк в пении, и недаром село Сергиевское, на большой орловской дороге, славится во
всей России своим особенно приятным и согласным напевом.
— Согласен, — отвечал он, — я с вами согласен. Да
все же нужно такое, особенное расположение! Иной мужика дерет как липку, и ничего! а я… Позвольте
узнать, вы сами из Питера или из Москвы?
— А не
знаю; как там придется. Признаться вам, боюсь я службы: как раз под ответственность попадешь. Жил
все в деревне; привык,
знаете… да уж делать нечего… нужда! Ох, уж эта мне нужда!
Я и отдал ему щенка, да уж и ружье; уж оно
все там,
знаете, осталось.
Я,
знаете, гляжу на старуху и ничего не понимаю, что она там такое мелет; слышу, что толкует о женитьбе, а у меня степная деревня
все в ушах звенит.
— Ну, конечно, дело известное. Я не вытерпел: «Да помилуйте, матушка, что вы за ахинею порете? Какая тут женитьба? я просто желаю
узнать от вас, уступаете вы вашу девку Матрену или нет?» Старуха заохала. «Ах, он меня обеспокоил! ах, велите ему уйти! ах!..» Родственница к ней подскочила и раскричалась на меня. А старуха
все стонет: «Чем это я заслужила?.. Стало быть, я уж в своем доме не госпожа? ах, ах!» Я схватил шляпу и, как сумасшедший, выбежал вон.
— Завтра… Ну, ну, ну, пожалуйста, — подхватил он поспешно и с досадой, увидев, что она затрепетала
вся и тихо наклонила голову, — пожалуйста, Акулина, не плачь. Ты
знаешь, я этого терпеть не могу. (И он наморщил свой тупой нос.) А то я сейчас уйду… Что за глупости — хныкать!
Что мне в том, что у тебя голова велика и уместительна и что понимаешь ты
все, много
знаешь, за веком следишь, — да своего-то, особенного, собственного, у тебя ничего нету!
Во-первых, нечего и говорить, что собственно Европы, европейского быта я не
узнал ни на волос; я слушал немецких профессоров и читал немецкие книги на самом месте рождения их… вот в чем состояла
вся разница.
Но мое полудобровольное ослепление
все еще продолжалось: не хотелось,
знаете, самого себя «заушить»; наконец в одно прекрасное утро я открыл глаза.
Вот что думалось иногда Чертопханову, и горечью отзывались в нем эти думы. Зато в другое время пустит он своего коня во
всю прыть по только что вспаханному полю или заставит его соскочить на самое дно размытого оврага и по самой круче выскочить опять, и замирает в нем сердце от восторга, громкое гикание вырывается из уст, и
знает он,
знает наверное, что это под ним настоящий, несомненный Малек-Адель, ибо какая другая лошадь в состоянии сделать то, что делает эта?
Я не
знал, что сказать, и как ошеломленный глядел на это темное, неподвижное лицо с устремленными на меня светлыми и мертвенными глазами. Возможно ли? Эта мумия — Лукерья, первая красавица во
всей нашей дворне, высокая, полная, белая, румяная, хохотунья, плясунья, певунья! Лукерья, умница Лукерья, за которою ухаживали
все наши молодые парни, по которой я сам втайне вздыхал, я — шестнадцатилетний мальчик!
— Ну, зимою, конечно, мне хуже: потому — темно; свечку зажечь жалко, да и к чему? Я хоть грамоте
знаю и читать завсегда охоча была, но что читать? Книг здесь нет никаких, да хоть бы и были, как я буду держать ее, книгу-то? Отец Алексей мне, для рассеянности, принес календарь, да видит, что пользы нет, взял да унес опять. Однако хоть и темно, а
все слушать есть что: сверчок затрещит али мышь где скрестись станет. Вот тут-то хорошо: не думать!
— А то я молитвы читаю, — продолжала, отдохнув немного, Лукерья. — Только немного я
знаю их, этих самых молитв. Да и на что я стану Господу Богу наскучать? О чем я его просить могу? Он лучше меня
знает, чего мне надобно. Послал он мне крест — значит меня он любит. Так нам велено это понимать. Прочту Отче наш, Богородицу, акафист
всем скорбящим — да и опять полеживаю себе безо всякой думочки. И ничего!
В тот же день, прежде чем отправиться на охоту, был у меня разговор о Лукерье с хуторским десятским. Я
узнал от него, что ее в деревне прозывали «Живые мощи», что, впрочем, от нее никакого не видать беспокойства; ни ропота от нее не слыхать, ни жалоб. «Сама ничего не требует, а напротив — за
все благодарна; тихоня, как есть тихоня, так сказать надо. Богом убитая, — так заключил десятский, — стало быть, за грехи; но мы в это не входим. А чтобы, например, осуждать ее — нет, мы ее не осуждаем. Пущай ее!»
Несколько недель спустя я
узнал, что Лукерья скончалась. Смерть пришла-таки за ней… и «после Петровок». Рассказывали, что в самый день кончины она
все слышала колокольный звон, хотя от Алексеевки до церкви считают пять верст с лишком и день был будничный. Впрочем, Лукерья говорила, что звон шел не от церкви, а «сверху». Вероятно, она не посмела сказать: с неба.