Неточные совпадения
— Я помню про детей и поэтому
всё в мире сделала бы, чтобы спасти их; но я сама не
знаю, чем я спасу их: тем ли, что увезу от отца, или тем, что оставлю с развратным отцом, — да, с развратным отцом… Ну, скажите, после того… что было, разве возможно нам жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? — повторяла она, возвышая голос. — После того как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь с гувернанткой своих детей…
— Но что ж делать? Что делать? — говорил он жалким голосом, сам не
зная, что он говорит, и
всё ниже и ниже опуская голову.
— Если вы пойдете за мной, я позову людей, детей! Пускай
все знают, что вы подлец! Я уезжаю нынче, а вы живите здесь с своею любовницей!
Одна треть государственных людей, стариков, были приятелями его отца и
знали его в рубашечке; другая треть были с ним на «ты», а третья — были хорошие знакомые; следовательно, раздаватели земных благ в виде мест, аренд, концессий и тому подобного были
все ему приятели и не могли обойти своего; и Облонскому не нужно было особенно стараться, чтобы получить выгодное место; нужно было только не отказываться, не завидовать, не ссориться, не обижаться, чего он, по свойственной ему доброте, никогда и не делал.
Степан Аркадьич был на «ты» почти со
всеми своими знакомыми: со стариками шестидесяти лет, с мальчиками двадцати лет, с актерами, с министрами, с купцами и с генерал-адъютантами, так что очень многие из бывших с ним на «ты» находились на двух крайних пунктах общественной лестницы и очень бы удивились,
узнав, что имеют через Облонского что-нибудь общее.
Для чего этим трем барышням нужно было говорить через день по-французски и по-английски; для чего они в известные часы играли попеременкам на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты; для чего ездили эти учителя французской литературы, музыки, рисованья, танцев; для чего в известные часы
все три барышни с М-llе Linon подъезжали в коляске к Тверскому бульвару в своих атласных шубках — Долли в длинной, Натали в полудлинной, а Кити в совершенно короткой, так что статные ножки ее в туго-натянутых красных чулках были на
всем виду; для чего им, в сопровождении лакея с золотою кокардой на шляпе, нужно было ходить по Тверскому бульвару, —
всего этого и многого другого, что делалось в их таинственном мире, он не понимал, но
знал, что
всё, что там делалось, было прекрасно, и был влюблен именно в эту таинственность совершавшегося.
— Он, очевидно, хочет оскорбить меня, — продолжал Сергей Иванович, — но оскорбить меня он не может, и я
всей душой желал бы помочь ему, но
знаю, что этого нельзя сделать.
Получив от лакея Сергея Ивановича адрес брата, Левин тотчас же собрался ехать к нему, но, обдумав, решил отложить свою поездку до вечера. Прежде
всего, для того чтобы иметь душевное спокойствие, надо было решить то дело, для которого он приехал в Москву. От брата Левин поехал в присутствие Облонского и,
узнав о Щербацких, поехал туда, где ему сказали, что он может застать Кити.
Он прошел еще несколько шагов, и пред ним открылся каток, и тотчас же среди
всех катавшихся он
узнал ее.
— И я уверен в себе, когда вы опираетесь на меня, — сказал он, но тотчас же испугался того, что̀ сказал, и покраснел. И действительно, как только он произнес эти слова, вдруг, как солнце зашло за тучи, лицо ее утратило
всю свою ласковость, и Левин
узнал знакомую игру ее лица, означавшую усилие мысли: на гладком лбу ее вспухла морщинка.
—
Узнаю коней ретивых по каким-то их таврам, юношей влюбленных
узнаю по их глазам, — продекламировал Степан Аркадьич. — У тебя
всё впереди.
Степан Аркадьич улыбнулся. Он так
знал это чувство Левина,
знал, что для него
все девушки в мире разделяются на два сорта: один сорт — это
все девушки в мире, кроме ее, и эти девушки имеют
все человеческие слабости, и девушки очень обыкновенные; другой сорт — она одна, не имеющая никаких слабостей и превыше
всего человеческого.
— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты пойми, что это для меня вопрос жизни и смерти. Я никогда ни с кем не говорил об этом. И ни с кем я не могу говорить об этом, как с тобою. Ведь вот мы с тобой по
всему чужие: другие вкусы, взгляды,
всё; но я
знаю, что ты меня любишь и понимаешь, и от этого я тебя ужасно люблю. Но, ради Бога, будь вполне откровенен.
— Ну, уж извини меня. Ты
знаешь, для меня
все женщины делятся на два сорта… то есть нет… вернее: есть женщины, и есть… Я прелестных падших созданий не видал и не увижу, а такие, как та крашеная Француженка у конторки, с завитками, — это для меня гадины, и
все падшие — такие же.
— Ах перестань! Христос никогда бы не сказал этих слов, если бы
знал, как будут злоупотреблять ими. Изо
всего Евангелия только и помнят эти слова. Впрочем, я говорю не то, что думаю, а то, что чувствую. Я имею отвращение к падшим женщинам. Ты пауков боишься, а я этих гадин. Ты ведь, наверно, не изучал пауков и не
знаешь их нравов: так и я.
Жених, о котором было
всё уже вперед известно, приехал, увидал невесту, и его увидали; сваха тетка
узнала и передала взаимно произведенное впечатление; впечатление было хорошее; потом в назначенный день было сделано родителям и принято ожидаемое предложение.
Она
знала, что старуху ждут со дня на день,
знала, что старуха будет рада выбору сына, и ей странно было, что он, боясь оскорбить мать, не делает предложения; однако ей так хотелось и самого брака и, более
всего, успокоения от своих тревог, что она верила этому.
— Мама, — сказала она, вспыхнув и быстро поворачиваясь к ней, — пожалуйста, пожалуйста, не говорите ничего про это. Я
знаю, я
всё знаю.
Теперь она верно
знала, что он затем и приехал раньше, чтобы застать ее одну и сделать предложение. И тут только в первый раз
всё дело представилось ей совсем с другой, новой стороны. Тут только она поняла, что вопрос касается не ее одной, — с кем она будет счастлива и кого она любит, — но что сию минуту она должна оскорбить человека, которого она любит. И оскорбить жестоко… За что? За то, что он, милый, любит ее, влюблен в нее. Но, делать нечего, так нужно, так должно.
Она
всё ниже и ниже склоняла голову, не
зная сама, чтò будет отвечать на приближавшееся.
— Константин Дмитрич, — сказала она ему, — растолкуйте мне, пожалуйста, что такое значит, — вы
всё это
знаете, — у нас в Калужской деревне
все мужики и
все бабы
всё пропили, что у них было, и теперь ничего нам не платят. Что это значит? Вы так хвалите всегда мужиков.
Вронский никогда не
знал семейной жизни. Мать его была в молодости блестящая светская женщина, имевшая во время замужества, и в особенности после, много романов, известных
всему свету. Отца своего он почти не помнил и был воспитан в Пажеском Корпусе.
— Но Алексея Александровича, моего знаменитого зятя, верно,
знаешь. Его
весь мир
знает.
— Я не
знаю, — отвечал Вронский, — отчего это во
всех Москвичах, разумеется, исключая тех, с кем говорю, — шутливо вставил он, — есть что-то резкое. Что-то они
всё на дыбы становятся, сердятся, как будто
всё хотят дать почувствовать что-то…
— О, нет, — сказала она, — я бы
узнала вас, потому что мы с вашею матушкой, кажется,
всю дорогу говорили только о вас, — сказала она, позволяя наконец просившемуся наружу оживлению выразиться в улыбке. — А брата моего всё-таки нет.
Все эти дни Долли была одна с детьми. Говорить о своем горе она не хотела, а с этим горем на душе говорить о постороннем она не могла. Она
знала, что, так или иначе, она Анне выскажет
всё, и то ее радовала мысль о том, как она выскажет, то злила необходимость говорить о своем унижении с ней, его сестрой, и слышать от нее готовые фразы увещания и утешения.
Ты пойми, что я не только не подозревала неверности, но что я считала это невозможным, и тут, представь себе, с такими понятиями
узнать вдруг
весь ужас,
всю гадость….
— Да, я его
знаю. Я не могла без жалости смотреть на него. Мы его обе
знаем. Он добр, но он горд, а теперь так унижен. Главное, что меня тронуло… — (и тут Анна угадала главное, что могло тронуть Долли) — его мучают две вещи: то, что ему стыдно детей, и то, что он, любя тебя… да, да, любя больше
всего на свете, — поспешно перебила она хотевшую возражать Долли, — сделал тебе больно, убил тебя. «Нет, нет, она не простит»,
всё говорит он.
— Я одно скажу, — начала Анна, — я его сестра, я
знаю его характер, эту способность
всё,
всё забыть (она сделала жест пред лбом), эту способность полного увлечения, но зато и полного раскаяния. Он не верит, не понимает теперь, как он мог сделать то, что сделал.
Весь день этот Анна провела дома, то есть у Облонских, и не принимала никого, так как уж некоторые из ее знакомых, успев
узнать о ее прибытии, приезжали в этот же день. Анна
всё утро провела с Долли и с детьми. Она только послала записочку к брату, чтоб он непременно обедал дома. «Приезжай, Бог милостив», писала она.
Она
знала Анну Аркадьевну, но очень мало, и ехала теперь к сестре не без страху пред тем, как ее примет эта петербургская светская дама, которую
все так хвалили.
— А я
знаю, отчего вы зовете меня на бал. Вы ждете много от этого бала, и вам хочется, чтобы
все тут были,
все принимали участие.
— О! как хорошо ваше время, — продолжала Анна. — Помню и
знаю этот голубой туман, в роде того, что на горах в Швейцарии. Этот туман, который покрывает
всё в блаженное то время, когда вот-вот кончится детство, и из этого огромного круга, счастливого, веселого, делается путь
всё уже и уже, и весело и жутко входить в эту анфиладу, хотя она кажется и светлая и прекрасная…. Кто не прошел через это?
— Ах, много! И я
знаю, что он ее любимец, но всё-таки видно, что это рыцарь… Ну, например, она рассказывала, что он хотел отдать
всё состояние брату, что он в детстве еще что-то необыкновенное сделал, спас женщину из воды. Словом, герой, — сказала Анна, улыбаясь и вспоминая про эти двести рублей, которые он дал на станции.
—
Знаю, как ты
всё сделаешь, — отвечала Долли, — скажешь Матвею сделать то, чего нельзя сделать, а сам уедешь, а он
всё перепутает, — и привычная насмешливая улыбка морщила концы губ Долли, когда она говорила это.
Ничего не было ни необыкновенного, ни странного в том, что человек заехал к приятелю в половине десятого
узнать подробности затеваемого обеда и не вошел; но
всем это показалось странно. Более
всех странно и нехорошо это показалось Анне.
— С кем мы не знакомы? Мы с женой как белые волки, нас
все знают, — отвечал Корсунский. — Тур вальса, Анна Аркадьевна.
Кити любовалась ею еще более, чем прежде, и
всё больше и больше страдала. Кити чувствовала себя раздавленною, и лицо ее выражало это. Когда Вронский увидал ее, столкнувшись с ней в мазурке, он не вдруг
узнал ее — так она изменилась.
И с тем неуменьем, с тою нескладностью разговора, которые так
знал Константин, он, опять оглядывая
всех, стал рассказывать брату историю Крицкого: как его выгнали из университета зa то, что он завел общество вспоможения бедным студентам и воскресные школы, и как потом он поступил в народную школу учителем, и как его оттуда также выгнали, и как потом судили за что-то.
— А эта женщина, — перебил его Николай Левин, указывая на нее, — моя подруга жизни, Марья Николаевна. Я взял ее из дома, — и он дернулся шеей, говоря это. — Но люблю ее и уважаю и
всех, кто меня хочет
знать, — прибавил он, возвышая голос и хмурясь, — прошу любить и уважать ее. Она
всё равно что моя жена,
всё равно. Так вот, ты
знаешь, с кем имеешь дело. И если думаешь, что ты унизишься, так вот Бог, а вот порог.
Николай Левин продолжал говорить: — Ты
знаешь, что капитал давит работника, — работники у нас, мужики, несут
всю тягость труда и поставлены так, что сколько бы они ни трудились, они не могут выйти из своего скотского положения.
—
Знаю ваши с Сергеем Иванычем аристократические воззрения.
Знаю, что он
все силы ума употребляет на то, чтоб оправдать существующее зло.
— На том свете? Ох, не люблю я тот свет! Не люблю, — сказал он, остановив испуганные дикие глаза на лице брата. — И ведь вот, кажется, что уйти изо
всей мерзости, путаницы, и чужой и своей, хорошо бы было, а я боюсь смерти, ужасно боюсь смерти. — Он содрогнулся. — Да выпей что-нибудь. Хочешь шампанского? Или поедем куда-нибудь. Поедем к Цыганам!
Знаешь, я очень полюбил Цыган и русские песни.
Дом был большой, старинный, и Левин, хотя жил один, но топил и занимал
весь дом. Он
знал, что это было глупо,
знал, что это даже нехорошо и противно его теперешним новым планам, но дом этот был целый мир для Левина. Это был мир, в котором жили и умерли его отец и мать. Они жили тою жизнью, которая для Левина казалась идеалом всякого совершенства и которую он мечтал возобновить с своею женой, с своею семьей.
— Без тебя Бог
знает что бы было! Какая ты счастливая, Анна! — сказала Долли. — У тебя
всё в душе ясно и хорошо.
Что из этого
всего выйдет, он не
знал и даже не думал.
Он
знал только, что сказал ей правду, что он ехал туда, где была она, что
всё счастье жизни, единственный смысл жизни он находил теперь в том, чтобы видеть и слышать ее.
— О, прекрасно! Mariette говорит, что он был мил очень и… я должен тебя огорчить… не скучал о тебе, не так, как твой муж. Но еще раз merci, мой друг, что подарила мне день. Наш милый самовар будет в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну, за то что она всегда и обо
всем волновалась и горячилась.) Она о тебе спрашивала. И
знаешь, если я смею советовать, ты бы съездила к ней нынче. Ведь у ней обо
всем болит сердце. Теперь она, кроме
всех своих хлопот, занята примирением Облонских.
Она
знала, что, несмотря на поглощающие почти
всё его время служебные обязанности, он считал своим долгом следить за
всем замечательным, появлявшимся в умственной сфере.
Она
знала тоже, что действительно его интересовали книги политические, философские, богословские, что искусство было по его натуре совершенно чуждо ему, но что, несмотря на это, или лучше вследствие этого, Алексей Александрович не пропускал ничего из того, что делало шум в этой области, и считал своим долгом
всё читать.