Неточные совпадения
Водились
за ним, правда, некоторые слабости: он, например, сватался
за всех богатых невест в губернии и, получив отказ от руки и от дому, с сокрушенным сердцем доверял свое горе всем друзьям и знакомым, а родителям невест продолжал посылать в подарок кислые персики и другие сырые произведения своего сада; любил повторять один и тот же анекдот, который, несмотря на уважение г-на Полутыкина к его достоинствам, решительно никогда никого не смешил; хвалил сочинение Акима Нахимова и повесть Пинну;заикался; называл свою собаку Астрономом; вместо однакоговорил одначеи завел у себя в доме французскую кухню, тайна которой, по понятиям его повара, состояла в полном изменении естественного вкуса каждого кушанья: мясо у
этого искусника отзывалось рыбой, рыба — грибами, макароны — порохом; зато ни одна морковка не попадала в суп, не приняв вида ромба или трапеции.
Но
за исключением
этих немногих и незначительных недостатков, г. Полутыкин был, как уже сказано, отличный человек.
— В
этой конторе я продал купцу Аллилуеву четыре десятины лесу
за выгодную цену».
Хорошо, я не спорю, все
это хорошо; но вы их не знаете, не знаете, что
это за народ.
В
это время, от двенадцати до трех часов, самый решительный и сосредоточенный человек не в состоянии охотиться, и самая преданная собака начинает «чистить охотнику шпоры», то есть идет
за ним шагом, болезненно прищурив глаза и преувеличенно высунув язык, а в ответ на укоризны своего господина униженно виляет хвостом и выражает смущение на лице, но вперед не подвигается.
Даже, бывало, в праздничные дни, дни всеобщего жалованья и угощения хлебом-солью, гречишными пирогами и зеленым вином, по старинному русскому обычаю, — даже и в
эти дни Степушка не являлся к выставленным столам и бочкам, не кланялся, не подходил к барской руке, не выпивал духом стакана под господским взглядом и
за господское здоровье, стакана, наполненного жирною рукою приказчика; разве какая добрая душа, проходя мимо, уделит бедняге недоеденный кусок пирога.
И все
это он делает молча, словно из-за угла: глядь, уж и спрятался.
«Что ж
это за помещик наконец!» — думал я.
— А что
за человек был
этот Бауш? — спросил я после некоторого молчанья.
Недели через две от
этого помещика Лежёнь переехал к другому, человеку богатому и образованному, полюбился ему
за веселый и кроткий нрав, женился на его воспитаннице, поступил на службу, вышел в дворяне, выдал свою дочь
за орловского помещика Лобызаньева, отставного драгуна и стихотворца, и переселился сам на жительство в Орел.
Эта речка, верст
за пять от Льгова, превращается в широкий пруд, по краям и кое-где по середине заросший густым тростником, по-орловскому — майером.
—
Это что
за должность такая?
Утки шумно поднимались, «срывались» с пруда, испуганные нашим неожиданным появлением в их владениях, выстрелы дружно раздавались вслед
за ними, и весело было видеть, как
эти кургузые птицы кувыркались на воздухе, тяжко шлепались об воду.
— Тьфу ты, пропасть! — пробормотал он, плюнув в воду, — какая оказия! А все ты, старый черт! — прибавил он с сердцем, обращаясь к Сучку. — Что
это у тебя
за лодка?
Я добрался наконец до угла леса, но там не было никакой дороги: какие-то некошеные, низкие кусты широко расстилались передо мною, а
за ними далёко-далёко виднелось пустынное поле. Я опять остановился. «Что
за притча?.. Да где же я?» Я стал припоминать, как и куда ходил в течение дня… «Э! да
это Парахинские кусты! — воскликнул я наконец, — точно! вон
это, должно быть, Синдеевская роща… Да как же
это я сюда зашел? Так далеко?.. Странно! Теперь опять нужно вправо взять».
Я невольно полюбовался Павлушей. Он был очень хорош в
это мгновение. Его некрасивое лицо, оживленное быстрой ездой, горело смелой удалью и твердой решимостью. Без хворостинки в руке, ночью, он, нимало не колеблясь поскакал один на волка… «Что
за славный мальчик!» — думал я, глядя на него.
Старик неохотно встал и вышел
за мной на улицу. Кучер мой находился в раздраженном состоянии духа: он собрался было попоить лошадей, но воды в колодце оказалось чрезвычайно мало, и вкус ее был нехороший, а
это, как говорят кучера, первое дело… Однако при виде старика он осклабился, закивал головой и воскликнул...
— Ну, телега… телега! — повторил он и, взяв ее
за оглобли, чуть не опрокинул кверху дном… — Телега!.. А на чем же вы на ссечки поедете?.. В
эти оглобли нашу лошадь не впряжешь: наши лошади большие, а
это что такое?
Вы глядите: та глубокая, чистая лазурь возбуждает на устах ваших улыбку, невинную, как она сама, как облака по небу, и как будто вместе с ними медлительной вереницей проходят по душе счастливые воспоминания, и все вам кажется, что взор ваш уходит дальше и дальше, и тянет вас самих
за собой в ту спокойную, сияющую бездну, и невозможно оторваться от
этой вышины, от
этой глубины…
Аннушка проворно ушла в лес. Касьян поглядел
за нею вслед, потом потупился и усмехнулся. В
этой долгой усмешке, в немногих словах, сказанных им Аннушке, в самом звуке его голоса, когда он говорил с ней, была неизъяснимая, страстная любовь и нежность. Он опять поглядел в сторону, куда она пошла, опять улыбнулся и, потирая себе лицо, несколько раз покачал головой.
В избе Аннушки не было; она уже успела прийти и оставить кузов с грибами. Ерофей приладил новую ось, подвергнув ее сперва строгой и несправедливой оценке; а через час я выехал, оставив Касьяну немного денег, которые он сперва было не принял, но потом, подумав и подержав их на ладони, положил
за пазуху. В течение
этого часа он не произнес почти ни одного слова; он по-прежнему стоял, прислонясь к воротам, не отвечал на укоризны моего кучера и весьма холодно простился со мной.
— Скажи, пожалуйста, Ерофей, — заговорил я, — что
за человек
этот Касьян?
В
этом «заказе» нашли мы глушь и дичь страшную,
за что Аркадий Павлыч похвалил Софрона и потрепал его по плечу.
— Полноте, полноте, Павел Андреич, полноте! бросьте
это… что
за пустяки такие?
— Что
за беспорядки! — твердил Мардарий Аполлоныч, —
это ужас!
— Скажите-ка, — начал я, — Мардарий Аполлоныч, ваши
это дворы выселены, вон там, на дороге,
за оврагом?
— Как же
это, Ардалион Михайлыч, — начал я, — отчего ж
эти деревья на другой же год не срубили? Ведь
за них теперь против прежнего десятой доли не дадут.
И умирать мне из-за этакой дряни?» — «
Этого я не говорю… а только оставайтесь здесь».
— Что к родным писать? Помочь — они мне не помогут; умру — узнают. Да что об
этом говорить… Расскажи-ка мне лучше, что ты
за границей видел?
— Да что ж
это за несносное животное такое? — произнес он, скрипнув зубами.
— Ну, конечно, дело известное. Я не вытерпел: «Да помилуйте, матушка, что вы
за ахинею порете? Какая тут женитьба? я просто желаю узнать от вас, уступаете вы вашу девку Матрену или нет?» Старуха заохала. «Ах, он меня обеспокоил! ах, велите ему уйти! ах!..» Родственница к ней подскочила и раскричалась на меня. А старуха все стонет: «Чем
это я заслужила?.. Стало быть, я уж в своем доме не госпожа? ах, ах!» Я схватил шляпу и, как сумасшедший, выбежал вон.
— Завтра… Ну, ну, ну, пожалуйста, — подхватил он поспешно и с досадой, увидев, что она затрепетала вся и тихо наклонила голову, — пожалуйста, Акулина, не плачь. Ты знаешь, я
этого терпеть не могу. (И он наморщил свой тупой нос.) А то я сейчас уйду… Что
за глупости — хныкать!
— Я слыву здесь
за остряка, — сказал он мне в течение разговора, — вы
этому не верьте.
Я ему продал
за четыреста рублей лошадь, которая стоила тысячу, и
это бессловесное существо имеет теперь полное право презирать меня; а между тем сам до того лишен способности соображенья, особенно утром, до чаю, или тотчас после обеда, что ему скажешь: здравствуйте, а он отвечает: чего-с?
Нужно ли рассказывать читателю, как посадили сановника на первом месте между штатским генералом и губернским предводителем, человеком с свободным и достойным выражением лица, совершенно соответствовавшим его накрахмаленной манишке, необъятному жилету и круглой табакерке с французским табаком, — как хозяин хлопотал, бегал, суетился, потчевал гостей, мимоходом улыбался спине сановника и, стоя в углу, как школьник, наскоро перехватывал тарелочку супу или кусочек говядины, — как дворецкий подал рыбу в полтора аршина длины и с букетом во рту, — как слуги, в ливреях, суровые на вид, угрюмо приставали к каждому дворянину то с малагой, то с дрей-мадерой и как почти все дворяне, особенно пожилые, словно нехотя покоряясь чувству долга, выпивали рюмку
за рюмкой, — как, наконец, захлопали бутылки шампанского и начали провозглашаться заздравные тосты: все
это, вероятно, слишком известно читателю.
Заедая рюмку водки куском балыка,
этот снисходительный блюститель порядка отечески попенял мне
за мою неосмотрительность, впрочем, вошел в мое положение и посоветовал только велеть мужичкам понакидать навозцу, закурил трубочку и принялся говорить о предстоящих выборах.
Она скончалась
за полгода до
этого важного события, от испуга: ей во сне привиделся белый человек верхом на медведе, с надписью на груди: «Антихрист».
— Так ты только из-за
этого, из-за страха каторги…
Года
за два до кончины здоровье стало изменять ему: он начал страдать одышкой, беспрестанно засыпал и, проснувшись, не скоро мог прийти в себя: уездный врач уверял, что
это с ним происходили «ударчики».
— Ну,
это мы разберем после! — перебил Чертопханов, — а теперь ты держись
за седло да ступай
за мною. А вы! — прибавил он, обернувшись к толпе, — вы знаете меня? Я помещик Пантелей Чертопханов, живу в сельце Бессонове, — ну, и, значит, жалуйтесь на меня, когда заблагорассудится, да и на жида кстати!
— Как зе мозно, васе благородие! Я цестный зид, я не украл, а для васего благородия достал, точно! И уз старался я, старался! Зато и конь! Такого коня по всему Дону другого найти никак невозмозно. Посмотрите, васе благородие, что
это за конь такой! Вот позалуйте, сюда! Тпру… тпру… повернись, стань зе боком! А мы седло снимем. Каков! Васе благородие?
И получил он
эти деньги в самую, как говорится, пору:
за день до прибытия жида.
Он почти постоянно, если можно так выразиться, экзаменовал Малек-Аделя; уезжал на нем куда-нибудь подальше в поле и ставил его на пробу; или уходил украдкой в конюшню, запирал
за собою дверь и, ставши перед самой головой коня, заглядывал ему в глаза, спрашивал шепотом: «Ты ли
это?
Чертопханов шел большими шагами, не останавливаясь и не оглядываясь; Малек-Адель — будем называть его
этим именем до конца — покорно выступал
за ним следом.
Ему
эта «штука» казалась очень «простою»: уничтожив самозванца, он разом поквитается со «всем» и самого себя казнит
за свою глупость, и перед настоящим своим другом оправдается, и целому свету докажет (Чертопханов очень заботился о «целом свете»), что с ним шутить нельзя…
Я не знал, что сказать, и как ошеломленный глядел на
это темное, неподвижное лицо с устремленными на меня светлыми и мертвенными глазами. Возможно ли?
Эта мумия — Лукерья, первая красавица во всей нашей дворне, высокая, полная, белая, румяная, хохотунья, плясунья, певунья! Лукерья, умница Лукерья,
за которою ухаживали все наши молодые парни, по которой я сам втайне вздыхал, я — шестнадцатилетний мальчик!
— Только вот беда моя: случается, целая неделя пройдет, а я не засну ни разу. В прошлом году барыня одна проезжала, увидела меня, да и дала мне сткляночку с лекарством против бессонницы; по десяти капель приказала принимать. Очень мне помогало, и я спала; только теперь давно та сткляночка выпита… Не знаете ли, что
это было
за лекарство и как его получить?
В тот же день, прежде чем отправиться на охоту, был у меня разговор о Лукерье с хуторским десятским. Я узнал от него, что ее в деревне прозывали «Живые мощи», что, впрочем, от нее никакого не видать беспокойства; ни ропота от нее не слыхать, ни жалоб. «Сама ничего не требует, а напротив —
за все благодарна; тихоня, как есть тихоня, так сказать надо. Богом убитая, — так заключил десятский, — стало быть,
за грехи; но мы в
это не входим. А чтобы, например, осуждать ее — нет, мы ее не осуждаем. Пущай ее!»
Вошедший на минутку Ермолай начал меня уверять, что «
этот дурак (вишь, полюбилось слово! — заметил вполголоса Филофей),
этот дурак совсем счету деньгам не знает», — и кстати напомнил мне, как лет двадцать тому назад постоялый двор, устроенный моей матушкой на бойком месте, на перекрестке двух больших дорог, пришел в совершенный упадок оттого, что старый дворовый, которого посадили туда хозяйничать, действительно не знал счета деньгам, а ценил их по количеству — то есть отдавал, например, серебряный четвертак
за шесть медных пятаков, причем, однако, сильно ругался.
«Что, — пришло мне в голову, — скажет теперь Филофей: а ведь я был прав! или что-нибудь в
этом роде?» Но он ничего не сказал. Потому и я не почел
за нужное упрекнуть его в неосторожности и, уложившись спать на сене, опять попытался заснуть.