Сердце ваше томится ожиданьем, и вдруг — но одни охотники поймут меня, — вдруг в глубокой тишине раздается особого рода карканье и шипенье, слышится мерный взмах проворных крыл — и вальдшнеп, красиво наклонив свой длинный нос, плавно вылетает из-за темной березы навстречу вашему выстрелу.
Жена моя и говорит мне: «Коко, — то есть, вы понимаете, она меня так называет, — возьмем эту девочку в Петербург; она мне нравится, Коко…» Я говорю: «Возьмем, с удовольствием».
Кампельмейстера из немцев держал, да зазнался больно немец; с господами за одним столом кушать захотел, так и велели их сиятельство прогнать его с Богом: у меня и так, говорит, музыканты свое дело понимают.
Я, например, очень хорошо понял, что Александра Андреевна — ее Александрой Андреевной звали — не любовь ко мне почувствовала, а дружеское, так сказать, расположение, уважение, что ли.
Вы не медик, милостивый государь; вы понять не можете, что происходит в душе нашего брата, особенно на первых порах, когда он начинает догадываться, что болезнь-то его одолевает.
«Слышите ли, я люблю вас…» — «Александра Андреевна, чем же я заслужил!» — «Нет, нет, вы меня не понимаете… ты меня не понимаешь…» И вдруг она протянула руки, схватила меня за голову и поцеловала…
Чувствую я, что больная моя себя губит; вижу, что не совсем она в памяти; понимаю также и то, что не почитай она себя при смерти, — не подумала бы она обо мне; а то ведь, как хотите, жутко умирать в двадцать пять лет, никого не любивши: ведь вот что ее мучило, вот отчего она, с отчаянья, хоть за меня ухватилась, — понимаете теперь?
(Я сам не раз встречал эту Акулину. Покрытая лохмотьями, страшно худая, с черным, как уголь, лицом, помутившимся взором и вечно оскаленными зубами, топчется она по целым часам на одном месте, где-нибудь на дороге, крепко прижав костлявые руки к груди и медленно переваливаясь с ноги на ногу, словно дикий зверь в клетке. Она ничего не понимает, что бы ей ни говорили, и только изредка судорожно хохочет.)
— Очень нужно мне… Слушай, Николай Еремеев, — заговорил Павел с отчаянием, — в последний раз тебя прошу… вынудил ты меня — невтерпеж мне становится. Оставь нас в покое, понимаешь? а то, ей-богу, несдобровать кому-нибудь из нас, я тебе говорю.
— Зачем я тебя зову? — сказал с укоризной человек во фризовой шинели. — Экой ты, Моргач, чудной, братец: тебя зовут в кабак, а ты еще спрашиваешь: зачем? А ждут тебя все люди добрые: Турок-Яшка, да Дикий-Барин, да рядчик с Жиздры. Яшка-то с рядчиком об заклад побились: осьмуху пива поставили — кто кого одолеет, лучше споет, то есть… понимаешь?
«А Моргачонок в отца вышел», — уже и теперь говорят о нем вполголоса старики, сидя на завалинках и толкуя меж собой в летние вечера; и все понимают, что это значит, и уже не прибавляют ни слова.
— Ты, Акулина, девка неглупая, — заговорил он наконец, — потому вздору не говори. Я твоего же добра желаю, понимаешь ты меня? Конечно, ты не глупа, не совсем мужичка, так сказать; и твоя мать тоже не всегда мужичкой была. Все же ты без образованья, — стало быть, должна слушаться, когда тебе говорят.
Что мне в том, что у тебя голова велика и уместительна и что понимаешь ты все, много знаешь, за веком следишь, — да своего-то, особенного, собственного, у тебя ничего нету!
— Однако, — прибавил он, подумав немного, — я, кажется, обещал вам рассказать, каким образом я женился. Слушайте же. Во-первых, доложу вам, что жены моей уже более на свете не имеется, во-вторых… а во-вторых, я вижу, что мне придется рассказать вам мою молодость, а то вы ничего не поймете… Ведь вам не хочется спать?
Предложения из русской классики со словом «понимать»
Кити отвечала, что ничего не было между ними и что она решительно не понимает, почему Анна Павловна как будто недовольна ею. Кити ответила совершенную правду. Она не знала причины перемены к себе Анны Павловны, но догадывалась. Она догадывалась в такой вещи, которую она не могла сказать матери, которой она не говорила и себе. Это была одна из тех вещей, которые знаешь, но которые нельзя сказать даже самой себе; так страшно и постыдно ошибиться.
— Нет, он не то, что глуп, но он не образован настоящим образом, — а этого до свадьбы я никак не могла заметить, потому что он держал себя всегда сдержанно, прекрасно танцевал, говорил по-французски; потом-то уж поняла, что этого мало — и у нас что вышло: то, что он любил и чему симпатизировал, это еще я понимала, но он уже мне никогда и ни в чем не сочувствовал, — и я не знаю, сколько я способов изобретала, чтобы помирить как-нибудь наши взгляды.
Княжна Марья слушала и не понимала того, что он говорил. Он, чуткий, нежный князь Андрей, как мог он говорить это при той, которую он любил и которая его любила! Ежели бы он думал жить, то не таким холодно-оскорбительным тоном он сказал бы это. Ежели бы он не знал, что умрет, то как же ему не жалко было ее, как он мог при ней говорить это! Одно объяснение только могло быть этому, это то, что ему было всё равно, и всё равно от того, что что-то другое, важнейшее, было открыто ему.
— Нет, — сказал Самгин, понимая, что говорит неправду, — мысли у него были обиженные и бежали прочь от ее слов, но он чувствовал, что раздражение против нее исчезает и возражать против ее слов — не хочется, вероятно, потому, что слушать ее — интересней, чем спорить с нею. Он вспомнил, что Варвара, а за нею Макаров говорили нечто сродное с мыслями Зотовой о «временно обязанных революционерах». Вот это было неприятно, это как бы понижало значение речей Марины.
Заговорит, заговорит — ничего понимать не могу, думаю, это он об чем умном, ну я глупая, не понять мне, думаю; только стал он мне вдруг говорить про дитё, то есть про дитятю какого-то, «зачем, дескать, бедно дитё?» «За дитё-то это я теперь и в Сибирь пойду, я не убил, по мне надо в Сибирь пойти!» Что это такое, какое такое дитё — ничегошеньки не поняла.