Неточные совпадения
— А тому назначается, — возразила она, — кто никогда не сплетничает, не хитрит и не сочиняет, если
только есть на свете такой человек. Федю я знаю хорошо; он
только тем и виноват,
что баловал жену. Ну, да и женился он по любви, а из этих из любовных свадеб ничего путного никогда не выходит, — прибавила старушка, косвенно взглянув на Марью Дмитриевну и вставая. — А ты теперь, мой батюшка, на ком угодно зубки точи, хоть на мне; я уйду, мешать не буду. — И Марфа Тимофеевна удалилась.
— Я не мог найти здесь увертюру Оберона, — начал он. — Беленицына
только хвасталась,
что у ней вся классическая музыка, — на деле у ней, кроме полек и вальсов, ничего нет; но я уже написал в Москву, и через неделю вы будете иметь эту увертюру. Кстати, — продолжал он, — я написал вчера новый романс; слова тоже мои. Хотите, я вам спою? Не знаю,
что из этого вышло; Беленицына нашла его премиленьким, но ее слова ничего не значат, — я желаю знать ваше мнение. Впрочем, я думаю, лучше после.
— Послушайте, — сказал он, — не будемте больше говорить обо мне; станемте разыгрывать нашу сонату. Об одном
только прошу я вас, — прибавил он, разглаживая рукою листы лежавшей на пюпитре тетради, — думайте обо мне,
что хотите, называйте меня даже эгоистом — так и быть! но не называйте меня светским человеком: эта кличка мне нестерпима… Anch’io sono pittore. [И я тоже художник (итал.).] Я тоже артист, хотя плохой, и это, а именно то,
что я плохой артист, — я вам докажу сейчас же на деле. Начнем же.
Только ты умница,
что приехал.
Но, однако,
что это я так раскудахталась;
только господину Паншину (она никогда не называла его, как следовало, Паншиным) рассуждать помешала.
Петр Андреич, узнав о свадьбе сына, слег в постель и запретил упоминать при себе имя Ивана Петровича;
только мать, тихонько от мужа, заняла у благочинного и прислала пятьсот рублей ассигнациями да образок его жене; написать она побоялась, но велела сказать Ивану Петровичу через посланного сухопарого мужичка, умевшего уходить в сутки по шестидесяти верст, чтоб он не очень огорчался,
что, бог даст, все устроится и отец переложит гнев на милость;
что и ей другая невестка была бы желательнее, но
что, видно, богу так было угодно, а
что она посылает Маланье Сергеевне свое родительское благословение.
По причине большой слабости Маланья Сергеевна приписывала
только несколько строк; но и эти немногие строки удивили Ивана Петровича: он не знал,
что Марфа Тимофеевна выучила его жену грамоте.
«Молчи! не смей! — твердил Петр Андреич всякий раз жене, как
только та пыталась склонить его на милость, — ему, щенку, должно вечно за меня бога молить,
что я клятвы на него не положил; покойный батюшка из собственных рук убил бы его, негодного, и хорошо бы сделал».
Что же до хозяйства, до управления имениями (Глафира Петровна входила и в эти дела), то, несмотря на неоднократно выраженное Иваном Петровичем намерение: вдохнуть новую жизнь в этот хаос, — все осталось по-старому,
только оброк кой-где прибавился, да барщина стала потяжелее, да мужикам запретили обращаться прямо к Ивану Петровичу: патриот очень уж презирал своих сограждан.
Заметив из расспросов Лаврецкого, какое впечатление произвела на него Варвара Павловна, он сам предложил ему познакомить его с нею, прибавив,
что он у них, как свой;
что генерал человек совсем не гордый, а мать так глупа,
что только тряпки не сосет.
Ему казалось,
что он теперь
только понимал, для
чего стоит жить; все его предположения, намерения, весь этот вздор и прах исчезли разом; вся душа его слилась в одно чувство, в одно желание, в желание счастья, обладания, любви, сладкой женской любви.
То вдруг ему казалось,
что все,
что с ним делается, сон, и даже не сон, а так, вздор какой-то;
что стоит
только встряхнуться, оглянуться…
Что касается до меня, я во многом изменился, брат: волны жизни упали на мою грудь, — кто, бишь, это сказал? — хотя в важном, существенном я не изменился; я по-прежнему верю в добро, в истину; но я не
только верю, — я верую теперь, да — я верую, верую.
— Ты эгоист, вот
что! — гремел он час спустя, — ты желал самонаслажденья, ты желал счастья в жизни, ты хотел жить
только для себя…
Лаврецкий с удовольствием заметил,
что сближение между им и Лизой продолжалось: она, как
только вошла, дружелюбно протянула ему руку.
Федор Иваныч тоже говорил мало; особенное выражение его лица поразило Лизу, как
только он вошел в комнату: она тотчас почувствовала,
что он имеет сообщить ей что-то, но, сама не зная почему, боялась расспросить его.
— Нет. Я был поражен; но откуда было взяться слезам? Плакать о прошедшем — да ведь оно у меня все выжжено!.. Самый проступок ее не разрушил мое счастие, а доказал мне
только,
что его вовсе никогда не бывало. О
чем же тут было плакать? Впрочем, кто знает? Я, может быть, был бы более огорчен, если б я получил это известие двумя неделями раньше…
— Об одном
только прошу я вас, — промолвил он, возвращаясь к Лизе, — не решайтесь тотчас, подождите, подумайте о том,
что я вам сказал. Если б даже вы не поверили мне, если б вы решились на брак по рассудку, — и в таком случае не за господина Паншина вам выходить: он не может быть вашим мужем… Не правда ли, вы обещаетесь мне не спешить?
Мы больны, говорит Лермонтов, — я согласен с ним; но мы больны оттого,
что только наполовину сделались европейцами;
чем мы ушиблись, тем мы и лечиться должны („Le cadastre“, — подумал Лаврецкий).
Лаврецкий не рассердился, не возвысил голоса (он вспомнил,
что Михалевич тоже называл его отсталым —
только вольтериянцем) — и покойно разбил Паншина на всех пунктах.
Лиза медленно взглянула на него; казалось, она
только в это мгновение поняла, где она и
что с нею. Она хотела подняться, не могла и закрыла лицо руками.
Марья Дмитриевна, в сущности, не много больше мужа занималась Лизой, хотя она и хвасталась перед Лаврецким,
что одна воспитала детей своих: она одевала ее, как куколку, при гостях гладила ее по головке и называла в глаза умницей и душкой — и
только: ленивую барыню утомляла всякая постоянная забота.
Она сама была серьезный ребенок; черты ее напоминали резкий и правильный облик Калитина;
только глаза у ней были не отцовские; они светились тихим вниманием и добротой,
что редко в детях.
Когда она бывала
чем недовольна, она
только молчала; и Лиза понимала это молчание; с быстрой прозорливостью ребенка она так же хорошо понимала, когда Агафья была недовольна другими — Марьей ли Дмитриевной, самим ли Калитиным.
— Ничего, ничего, — с живостью подхватила она, — я знаю, я не вправе ничего требовать; я не безумная, поверьте; я не надеюсь, я не смею надеяться на ваше прощение; я
только осмеливаюсь просить вас, чтобы вы приказали мне,
что мне делать, где мне жить? Я, как рабыня, исполню ваше приказание, какое бы оно ни было.
Только вот
что скажу тебе, племянница: в наши времена, как я молода была, девкам за такие проделки больно доставалось.
А
что ты Паншина с носом отослала, за это ты у меня молодец;
только не сиди ты по ночам с этой козьей породой, с мужчинами; не сокрушай ты меня, старуху!
Вспомни мать свою: как ничтожно малы были ее требования и какова выпала ей доля? ты, видно,
только похвастался перед Паншиным, когда сказал ему,
что приехал в Россию затем, чтобы пахать землю; ты приехал волочиться на старости лет за девочками.
— Это все надо забыть, — проговорила Лиза, — я рада,
что вы пришли; я хотела вам написать, но этак лучше.
Только надо скорее пользоваться этими минутами. Нам обоим остается исполнить наш долг. Вы, Федор Иваныч, должны примириться с вашей женой.
— Вы напрасно волнуетесь, Марья Дмитриевна, — возразил Лаврецкий, — вы очень хорошо сделали; нисколько не сержусь. Я вовсе не намерен лишать Варвару Павловну возможности видеть своих знакомых; сегодня не вошел к вам
только потому,
что не хотел встретиться нею, — вот и все.
— Ах, как вам не стыдно так говорить! Она пела и играла для того
только, чтобы сделать мне угодное, потому
что я настоятельно ее просила об этом, почти приказывала ей. Я вижу,
что ей тяжело, так тяжело; думаю,
чем бы ее развлечь, — да и слышала-то я,
что талант у ней такой прекрасный! Помилуйте, Федор Иваныч, она совсем уничтожена, спросите хоть Сергея Петровича; убитая женщина, tout-а-fait, [Окончательно (фр.).]
что вы это?
— Слушай, Лизочка,
что я тебе скажу, — промолвила вдруг Марфа Тимофеевна, усаживая Лизу подле себя на кровати и поправляя то ее волосы, то косынку. — Это тебе
только так сгоряча кажется,
что горю твоему пособить нельзя. Эх, душа моя, на одну смерть лекарства нет! Ты
только вот скажи себе: «Не поддамся, мол, я, ну его!» — и сама потом как диву дашься, как оно скоро, хорошо проходит. Ты
только потерпи.
Лиза утешала ее, отирала ее слезы, сама плакала, но осталась непреклонной. С отчаянья Марфа Тимофеевна попыталась пустить в ход угрозу: все сказать матери… но и это не помогло.
Только вследствие усиленных просьб старушки Лиза согласилась отложить исполнение своего намерения на полгода; зато Марфа Тимофеевна должна была дать ей слово,
что сама поможет ей и выхлопочет согласие Марьи Дмитриевны, если через шесть месяцев она не изменит своего решения.