Неточные совпадения
— И
вы не боитесь ездить
на такой злой лошади? — спросила его Марья Дмитриевна.
—
Вы изволите говорить, что я обыграл
вас, — промолвил Гедеоновский, — а
на прошлой неделе кто у меня выиграл двенадцать рублей? да еще…
— Я не мог найти здесь увертюру Оберона, — начал он. — Беленицына только хвасталась, что у ней вся классическая музыка, —
на деле у ней, кроме полек и вальсов, ничего нет; но я уже написал в Москву, и через неделю
вы будете иметь эту увертюру. Кстати, — продолжал он, — я написал вчера новый романс; слова тоже мои. Хотите, я
вам спою? Не знаю, что из этого вышло; Беленицына нашла его премиленьким, но ее слова ничего не значат, — я желаю знать ваше мнение. Впрочем, я думаю, лучше после.
— Послушайте, — сказал он, — не будемте больше говорить обо мне; станемте разыгрывать нашу сонату. Об одном только прошу я
вас, — прибавил он, разглаживая рукою листы лежавшей
на пюпитре тетради, — думайте обо мне, что хотите, называйте меня даже эгоистом — так и быть! но не называйте меня светским человеком: эта кличка мне нестерпима… Anch’io sono pittore. [И я тоже художник (итал.).] Я тоже артист, хотя плохой, и это, а именно то, что я плохой артист, — я
вам докажу сейчас же
на деле. Начнем же.
— А мы без
вас принялись было за бетховенскую сонату, — продолжал Паншин, любезно взяв его за талию и светло улыбаясь, — но дело совсем
на лад не пошло. Вообразите, я не мог две ноты сряду взять верно.
— Это ничего, — сказал он по-русски и потом прибавил
на родном своем языке: — но он не может ничего понимать; как
вы этого не видите? Он дилетант — и все тут!
— Извините меня, государь мой, — возразила Марфа Тимофеевна, — не заметила
вас на радости.
На мать ты свою похож стал,
на голубушку, — продолжала она, снова обратившись к Лаврецкому, — только нос у тебя отцовский был, отцовским и остался. Ну — и надолго ты к нам?
Твой батюшка покойный, извини, уж
на что был вздорный, а хорошо сделал, что швейцарца тебе нанял; помнишь,
вы с ним
на кулачки бились; гимнастикой, что ли, это прозывается?
Внизу,
на пороге гостиной, улучив удобное мгновение, Владимир Николаич прощался с Лизой и говорил ей, держа ее за руку: «
Вы знаете, кто меня привлекает сюда;
вы знаете, зачем я беспрестанно езжу в ваш дом; к чему тут слова, когда и так все ясно».
«Изувер Дидерот опять
на сцене, — подумал он, — так пущу же я его в дело, постойте; я
вас всех удивлю».
Он молился, роптал
на судьбу, бранил себя, бранил политику, свою систему, бранил все, чем хвастался и кичился, все, что ставил некогда сыну в образец; твердил, что ни во что не верит, и молился снова; не выносил ни одного мгновенья одиночества и требовал от своих домашних, чтобы они постоянно, днем и ночью, сидели возле его кресел и занимали его рассказами, которые он то и дело прерывал восклицаниями: «
Вы все врете — экая чепуха!»
Светлые и темные воспоминания одинаково его терзали; ему вдруг пришло в голову, что
на днях она при нем и при Эрнесте села за фортепьяно и спела: «Старый муж, грозный муж!» Он вспомнил выражение ее лица, странный блеск глаз и краску
на щеках, — и он поднялся со стула, он хотел пойти, сказать им: «
Вы со мной напрасно пошутили; прадед мой мужиков за ребра вешал, а дед мой сам был мужик», — да убить их обоих.
Также рассказывал Антон много о своей госпоже, Глафире Петровне: какие они были рассудительные и бережливые; как некоторый господин, молодой сосед, подделывался было к ним, часто стал наезжать, и как они для него изволили даже надевать свой праздничный чепец с лентами цвету массака, и желтое платье из трю-трю-левантина; но как потом, разгневавшись
на господина соседа за неприличный вопрос: «Что, мол, должон быть у
вас, сударыня, капитал?» — приказали ему от дому отказать, и как они тогда же приказали, чтоб все после их кончины, до самомалейшей тряпицы, было представлено Федору Ивановичу.
—
Вы, звезды, чистые звезды, — повторил Лемм… —
Вы взираете одинаково
на правых и
на виновных… но одни невинные сердцем, — или что-нибудь в этом роде…
вас понимают, то есть нет, —
вас любят. Впрочем, я не поэт, куда мне! Но что-нибудь в этом роде, что-нибудь высокое.
— Прекрасную
вы написали музыку
на Фридолина, Христофор Федорыч, — промолвил он громко, — а как
вы полагаете, этот Фридолин, после того как граф привел его к жене, ведь он тут-то и сделался ее любовником, а?
— Это
вы так думаете, — возразил Лемм, — потому что, вероятно, опыт… — Он вдруг умолк и в смущении отвернулся. Лаврецкий принужденно засмеялся, тоже отвернулся и стал глядеть
на дорогу.
— А по случаю бракосочетания господина Паншина с Лизой. Заметили ли
вы, как он вчера за ней ухаживал? Кажется, у них уже все идет
на лад.
— Потому что это невозможно. Впрочем, — прибавил он погодя немного, —
на свете все возможно. Особенно здесь у
вас, в России.
— Как
вы думаете, Христофор Федорыч, — сказал он наконец, — ведь у нас теперь, кажется, все в порядке, сад в полном цвету… Не пригласить ли ее сюда
на день вместе с ее матерью и моей старушкой теткой, а?
Вам это будет приятно?
— Так зачем же
вы женились
на ней? — прошептала Лиза и потупила глаза.
— Постойте, — неожиданно крикнул ей вслед Лаврецкий. — У меня есть до вашей матушки и до
вас великая просьба: посетите меня
на моем новоселье.
Вы знаете, я завел фортепьяно; Лемм гостит у меня; сирень теперь цветет;
вы подышите деревенским воздухом и можете вернуться в тот же день, — согласны
вы?
Вы знаете,
на какую ножку немец хромает, знаете, что плохо у англичан и у французов, — и
вам ваше жалкое знание в подспорье идет, лень вашу постыдную, бездействие ваше гнусное оправдывает.
— Что с
вами? — промолвила она, ставя чайник
на самовар.
— Это грешно, что
вы говорите… Не сердитесь
на меня.
Вы меня называете своим другом: друг все может говорить. Мне, право, даже страшно… Вчера у
вас такое нехорошее было лицо… Помните, недавно, как
вы жаловались
на нее? — а ее уже тогда, может быть,
на свете не было. Это страшно. Точно это
вам в наказание послано.
— Полноте, не говорите так.
На что
вам ваша свобода?
Вам не об этом теперь надо думать, а о прощении…
— Но
вы правы, — продолжал Лаврецкий, — что мне делать с моей свободой?
На что мне она?
— Когда
вы получили этот журнал? — промолвила Лиза, не отвечая
на его вопрос.
— О дитя мое! — воскликнул вдруг Лаврецкий, и голос его задрожал, — не мудрствуйте лукаво, не называйте слабостью крик вашего сердца, которое не хочет отдаться без любви. Не берите
на себя такой страшной ответственности перед тем человеком, которого
вы не любите и которому хотите принадлежать…
— Слушайтесь вашего сердца; оно одно
вам скажет правду, — перебил ее Лаврецкий… — Опыт, рассудок — все это прах и суета! Не отнимайте у себя лучшего, единственного счастья
на земле.
— Ах, не говорите обо мне!
Вы и понять не можете всего того, что молодой, неискушенный, безобразно воспитанный мальчик может принять за любовь!.. Да и, наконец, к чему клеветать
на себя? Я сейчас
вам говорил, что я не знал счастья… нет! я был счастлив!
— От нас, от нас, поверьте мне (он схватил ее за обе руки; Лиза побледнела и почти с испугом, но внимательно глядела
на него), лишь бы мы не портили сами своей жизни. Для иных людей брак по любви может быть несчастьем; но не для
вас, с вашим спокойным нравом, с вашей ясной душой! Умоляю
вас, не выходите замуж без любви, по чувству долга, отреченья, что ли… Это то же безверие, тот же расчет, — и еще худший. Поверьте мне — я имею право это говорить: я дорого заплатил за это право. И если ваш бог…
— Об одном только прошу я
вас, — промолвил он, возвращаясь к Лизе, — не решайтесь тотчас, подождите, подумайте о том, что я
вам сказал. Если б даже
вы не поверили мне, если б
вы решились
на брак по рассудку, — и в таком случае не за господина Паншина
вам выходить: он не может быть вашим мужем… Не правда ли,
вы обещаетесь мне не спешить?
— Я к
вам на минутку, Марфа Тимофеевна, — начала было она…
— Зачем
на минутку? — возразила старушка. — Что это
вы все, молодые девки, за непоседы за такие? Ты видишь, у меня гость: покалякай с ним, займи его.
— Постойте
на минутку; я с
вами так давно не был наедине.
Вы словно меня боитесь.
— Это очень похвально, бесспорно, — возразил Паншин, — и мне сказывали, что
вы уже большие сделали успехи по этой части; но согласитесь, что не всякий способен
на такого рода занятия…
— Ничего, ничего, — с живостью подхватила она, — я знаю, я не вправе ничего требовать; я не безумная, поверьте; я не надеюсь, я не смею надеяться
на ваше прощение; я только осмеливаюсь просить
вас, чтобы
вы приказали мне, что мне делать, где мне жить? Я, как рабыня, исполню ваше приказание, какое бы оно ни было.
— Ведь
вы не знаете, — продолжал Лаврецкий, — я воображал… я прочел в газете, что ее уже нет
на свете.
— Я
вам уже сказала, — промолвила она, нервически подергивая губами, — что я
на все буду согласна, что бы
вам ни угодно было сделать со мной;
на этот раз остается мне спросить у
вас: позволите ли
вы мне по крайней мере поблагодарить
вас за ваше великодушие?
— Я сумею покориться, — возразила Варвара Павловна и склонила голову. — Я не забыла своей вины; я бы не удивилась, если бы узнала, что
вы даже обрадовались известию о моей смерти, — кротко прибавила она, слегка указывая рукой
на лежавший
на столе, забытый Лаврецким нумер журнала.
Она надеялась, что он тотчас же уедет; но он пошел в кабинет к Марье Дмитриевне и около часа просидел у ней. Уходя, он сказал Лизе: «Votre mére vous appelle; adieu à jamais…» [Ваша мать
вас зовет, прощайте навсегда… (фр.).] — сел
на лошадь и от самого крыльца поскакал во всю прыть. Лиза вошла к Марье Дмитриевне и застала ее в слезах. Паншин сообщил ей свое несчастие.
— Благодарствуйте, тетушка, — начала она тронутым и тихим голосом по-русски, — благодарствуйте; я не надеялась
на такое снисхожденье с вашей стороны;
вы добры, как ангел.
— Артист в душе, и такой любезный.
Вы его увидите. Он все время очень часто у меня бывал; я пригласила его
на сегодняшний вечер; надеюсь,что он придет, — прибавила Марья Дмитриевна с коротким вздохом и косвенной горькой улыбкой.
Марья Дмитриевна уронила карты и завозилась
на кресле; Варвара Павловна посмотрела
на нее с полуусмешкой, потом обратила взоры
на дверь. Появился Паншин, в черном фраке, в высоких английских воротничках, застегнутый доверху. «Мне было тяжело повиноваться; но
вы видите, я приехал» — вот что выражало его не улыбавшееся, только что выбритое лицо.
— Лиза, ради бога,
вы требуете невозможного. Я готов сделать все, что
вы прикажете; но теперьпримириться с нею!.. я согласен
на все, я все забыл; но не могу же я заставить свое сердце… Помилуйте, это жестоко!
— Я и не требую от
вас… того, что
вы говорите; не живите с ней, если
вы не можете; но примиритесь, — возразила Лиза и снова занесла руку
на глаза. — Вспомните вашу дочку; сделайте это для меня.
— Ну да, то есть я хотела сказать: она ко мне приехала и я приняла ее; вот о чем я хочу теперь объясниться с
вами, Федор Иваныч. Я, слава богу, заслужила, могу сказать, всеобщее уважение и ничего неприличного ни за что
на свете не сделаю. Хоть я и предвидела, что это будет
вам неприятно, однако я не решилась отказать ей, Федор Иваныч, она мне родственница — по
вас: войдите в мое положение, какое же я имела право отказать ей от дома, — согласитесь?
Я сказал
вам это
на второй же день вашего возвращения, и
вы сами, в это мгновенье, в душе со мной согласны.
— Прекрасно.
Вы этого хотите? — произнес с усилием Лаврецкий. — Извольте, я и
на это согласен.
— Да, прошло, тетушка, если
вы только захотите мне помочь, — произнесла с внезапным одушевлением Лиза и бросилась
на шею Марфе Тимофеевне. — Милая тетушка, будьте мне другом, помогите мне, не сердитесь, поймите меня.