Бывало, Агафья, вся в черном, с темным платком на голове, с похудевшим, как воск прозрачным, но
все еще прекрасным и выразительным лицом, сидит прямо и вяжет чулок; у ног ее, на маленьком креслице, сидит Лиза и тоже трудится над какой-нибудь работой или, важно поднявши светлые глазки, слушает, что рассказывает ей Агафья; а Агафья рассказывает ей не сказки: мерным и ровным голосом рассказывает она житие пречистой девы, житие отшельников, угодников божиих, святых мучениц; говорит она Лизе, как жили святые в пустынях, как спасались, голод терпели и нужду, — и царей не боялись, Христа исповедовали; как им птицы небесные корм носили и звери их слушались; как на тех местах, где кровь их падала, цветы вырастали.
Неточные совпадения
— Глядит таким смиренником, — начала она, снова, — голова
вся седая, а что рот раскроет, то солжет или насплетничает. А
еще статский советник! Ну, и то сказать: попович!
Марья Дмитриевна приняла вид достойный и несколько обиженный. «А коли так, — подумала она, — мне совершенно
все равно; видно, тебе, мой батюшка,
все как с гуся вода; иной бы с горя исчах, а тебя
еще разнесло». Марья Дмитриевна сама с собой не церемонилась; вслух она говорила изящнее.
— Не думала я дождаться тебя; и не то чтоб я умирать собиралась; нет — меня
еще годов на десять, пожалуй, хватит:
все мы, Пестовы, живучи; дед твой покойный, бывало, двужильными нас прозывал; да ведь господь тебя знал, сколько б ты
еще за границей проболтался.
В Петербурге, вопреки его собственным ожиданиям, ему повезло: княжна Кубенская, — которую мусье Куртен успел уже бросить, но которая не успела
еще умереть, — чтобы чем-нибудь загладить свою вину перед племянником, отрекомендовала его
всем своим друзьям и подарила ему пять тысяч рублей — едва ли не последние свои денежки — да лепиковские часы с его вензелем в гирлянде амуров.
Глафира
еще при жизни матери успела понемногу забрать
весь дом в руки:
все, начиная с отца, ей покорялись; без ее разрешения куска сахару не выдавалось; она скорее согласилась бы умереть, чем поделиться властью с другой хозяйкой, — и какою
еще хозяйкой!
Но овладевшее им чувство робости скоро исчезло: в генерале врожденное
всем русским добродушие
еще усугублялось тою особенного рода приветливостью, которая свойственна
всем немного замаранным людям; генеральша как-то скоро стушевалась; что же касается до Варвары Павловны, то она так была спокойна и самоуверенно-ласкова, что всякий в ее присутствии тотчас чувствовал себя как бы дома; притом от
всего ее пленительного тела, от улыбавшихся глаз, от невинно-покатых плечей и бледно-розовых рук, от легкой и в то же время как бы усталой походки, от самого звука ее голоса, замедленного, сладкого, — веяло неуловимой, как тонкий запах, вкрадчивой прелестью, мягкой, пока
еще стыдливой, негой, чем-то таким, что словами передать трудно, но что трогало и возбуждало, — и уже, конечно, возбуждало не робость.
В те времена (дело происходило в 1836 году)
еще не успело развестись племя фельетонистов и хроникеров, которое теперь кишит повсюду, как муравьи в разрытой кочке; но уж тогда появлялся в салоне Варвары Павловны некто m-r Jules, неблаговидной наружности господин, с скандалезной репутацией, наглый и низкий, как
все дуэлисты и битые люди.
Вот тут, под окном, коренастый лопух лезет из густой травы, над ним вытягивает зоря свой сочный стебель, богородицыны слезки
еще выше выкидывают свои розовые кудри; а там, дальше, в полях, лоснится рожь, и овес уже пошел в трубочку, и ширится во
всю ширину свою каждый лист на каждом дереве, каждая травка на своем стебле.
А вот дедушка ваш, Петр Андреич, и палаты себе поставил каменные, а добра не нажил;
все у них пошло хинеюи жили они хуже папенькиного, и удовольствий никаких себе не производили, — а денежки
все порешил, и помянуть его нечем, ложки серебряной от них не осталось, и то
еще, спасибо, Глафира Петровна порадела».
Настроенный вечером и не желая петь перед Лаврецким, но чувствуя прилив художнических ощущений, он пустился в поэзию: прочел хорошо, но слишком сознательно и с ненужными тонкостями, несколько стихотворений Лермонтова (тогда Пушкин не успел
еще опять войти в моду) — и вдруг, как бы устыдясь своих излияний, начал, по поводу известной «Думы», укорять и упрекать новейшее поколение; причем не упустил случая изложить, как бы он
все повернул по-своему, если б власть у него была в руках.
Вдруг ему почудилось, что в воздухе над его головою разлились какие-то дивные, торжествующие звуки; он остановился: звуки загремели
еще великолепней; певучим, сильным потоком струились они, — и в них, казалось, говорило и пело
все его счастье.
Барыня давно ей простила, и опалу сложила с нее, и с своей головы чепец подарила; но она сама не захотела снять свой платок и
все ходила в темном платье; а после смерти барыни она стала
еще тише и ниже.
Федор Иваныч дрогнул: фельетон был отмечен карандашом. Варвара Павловна
еще с большим уничижением посмотрела на него. Она была очень хороша в это мгновенье. Серое парижское платье стройно охватывало ее гибкий, почти семнадцатилетний стан, ее тонкая, нежная шея, окруженная белым воротничком, ровно дышавшая грудь, руки без браслетов и колец —
вся ее фигура, от лоснистых волос до кончика едва выставленной ботинки, была так изящна.
Она отправилась в свою комнату. Но не успела она
еще отдохнуть от объяснения с Паншиным и с матерью, как на нее опять обрушилась гроза, и с такой стороны, откуда она меньше
всего ее ожидала. Марфа Тимофеевна вошла к ней в комнату и тотчас захлопнула за собой дверь. Лицо старушки было бледно, чепец набоку, глаза ее блестели, руки, губы дрожали. Лиза изумилась: она никогда
еще не видала своей умной и рассудительной тетки в таком состоянии.
Ну, да: увидал вблизи, в руках почти держал возможность счастия на
всю жизнь — оно вдруг исчезло; да ведь и в лотерее — повернись колесо
еще немного, и бедняк, пожалуй, стал бы богачом.
— Ничего? — воскликнула Марфа Тимофеевна, — это ты другим говори, а не мне! Ничего! а кто сейчас стоял на коленях? у кого ресницы
еще мокры от слез? Ничего! Да ты посмотри на себя, что ты сделала с своим лицом, куда глаза свои девала? — Ничего! разве я не
все знаю?
Лаврецкого тотчас окружили: Леночка, как старинная знакомая, первая назвала себя, уверила его, что
еще бы немножко — и она непременно его бы узнала, и представила ему
все остальное общество, называя каждого, даже жениха своего, уменьшительными именами.
—
Еще бы! — поспешно подхватил ее брат. — Я тебя в Петербург увез, а Федор Иваныч
все жил в деревне.
Неточные совпадения
Да объяви
всем, чтоб знали: что вот, дискать, какую честь бог послал городничему, — что выдает дочь свою не то чтобы за какого-нибудь простого человека, а за такого, что и на свете
еще не было, что может
все сделать,
все,
все,
все!
Почтмейстер. Сам не знаю, неестественная сила побудила. Призвал было уже курьера, с тем чтобы отправить его с эштафетой, — но любопытство такое одолело, какого
еще никогда не чувствовал. Не могу, не могу! слышу, что не могу! тянет, так вот и тянет! В одном ухе так вот и слышу: «Эй, не распечатывай! пропадешь, как курица»; а в другом словно бес какой шепчет: «Распечатай, распечатай, распечатай!» И как придавил сургуч — по жилам огонь, а распечатал — мороз, ей-богу мороз. И руки дрожат, и
все помутилось.
Купцы. Ей-богу! такого никто не запомнит городничего. Так
все и припрятываешь в лавке, когда его завидишь. То есть, не то уж говоря, чтоб какую деликатность, всякую дрянь берет: чернослив такой, что лет уже по семи лежит в бочке, что у меня сиделец не будет есть, а он целую горсть туда запустит. Именины его бывают на Антона, и уж, кажись,
всего нанесешь, ни в чем не нуждается; нет, ему
еще подавай: говорит, и на Онуфрия его именины. Что делать? и на Онуфрия несешь.
Осип (выходит и говорит за сценой).Эй, послушай, брат! Отнесешь письмо на почту, и скажи почтмейстеру, чтоб он принял без денег; да скажи, чтоб сейчас привели к барину самую лучшую тройку, курьерскую; а прогону, скажи, барин не плотит: прогон, мол, скажи, казенный. Да чтоб
все живее, а не то, мол, барин сердится. Стой,
еще письмо не готово.
А при
всем том страх хотелось бы с ним
еще раз сразиться.