Неточные совпадения
— А тому назначается, — возразила она, — кто никогда не сплетничает, не хитрит и не сочиняет, если только
есть на свете
такой человек. Федю я знаю хорошо; он только тем и виноват, что баловал жену. Ну, да и женился он по любви, а из этих из любовных свадеб ничего путного никогда не выходит, — прибавила старушка, косвенно взглянув на Марью Дмитриевну и вставая. — А ты теперь, мой батюшка, на ком угодно зубки точи, хоть на мне; я уйду, мешать не
буду. — И Марфа Тимофеевна удалилась.
— Женщина женщине розь, Марья Дмитриевна.
Есть, к несчастию,
такие — нрава непостоянного… ну, и лета; опять правила не внушены сызмала. (Сергей Петрович достал из кармана клетчатый синий платок и начал его развертывать.)
Такие женщины, конечно, бывают. (Сергей Петрович поднес угол платка поочередно к своим глазам.) Но вообще говоря, если рассудить, то
есть… Пыль в городе необыкновенная, — заключил он.
Начальники любят
таких подчиненных; сам он не сомневался в том, что, если захочет,
будет со временем министром.
— Вот и в вашем доме, — продолжал он, — матушка ваша, конечно, ко мне благоволит — она
такая добрая; вы… впрочем, я не знаю вашего мнения обо мне; зато ваша тетушка просто меня терпеть не может. Я ее тоже, должно
быть, обидел каким-нибудь необдуманным, глупым словом. Ведь она меня не любит, не правда ли?
— Знаю, знаю, что вы хотите сказать, — перебил ее Паншин и снова пробежал пальцами по клавишам, — за ноты, за книги, которые я вам приношу, за плохие рисунки, которыми я украшаю ваш альбом, и
так далее, и
так далее. Я могу все это делать — и все-таки
быть эгоистом. Смею думать, что вы не скучаете со мною и что вы не считаете меня за дурного человека, но все же вы полагаете, что я — как, бишь, это сказано? — для красного словца не пожалею ни отца, ни приятеля.
— Послушайте, — сказал он, — не будемте больше говорить обо мне; станемте разыгрывать нашу сонату. Об одном только прошу я вас, — прибавил он, разглаживая рукою листы лежавшей на пюпитре тетради, — думайте обо мне, что хотите, называйте меня даже эгоистом —
так и
быть! но не называйте меня светским человеком: эта кличка мне нестерпима… Anch’io sono pittore. [И я тоже художник (итал.).] Я тоже артист, хотя плохой, и это, а именно то, что я плохой артист, — я вам докажу сейчас же на деле. Начнем же.
— Нет, не в Лавриках; а
есть у меня, верстах в двадцати пяти отсюда, деревушка;
так я туда еду.
Лаврецкий действительно не походил на жертву рока. От его краснощекого, чисто русского лица, с большим белым лбом, немного толстым носом и широкими правильными губами,
так и веяло степным здоровьем, крепкой, долговечной силой. Сложен он
был на славу, и белокурые волосы вились на его голове, как у юноши. В одних только его глазах, голубых, навыкате, и несколько неподвижных, замечалась не то задумчивость, не то усталость, и голос его звучал как-то слишком ровно.
Сверх того, Глафира завидовала брату; он
так был образован,
так хорошо говорил по-французски, с парижским выговором, а она едва умела сказать «бонжур» да «коман ву порте ву?».
Произнеся эти слова, Иван Петрович, бесспорно, достиг своей цели: он до того изумил Петра Андреича, что тот глаза вытаращил и онемел на мгновенье; но тотчас же опомнился и как
был в тулупчике на беличьем меху и в башмаках на босу ногу,
так и бросился с кулаками на Ивана Петровича, который, как нарочно, в тот день причесался а la Titus и надел новый английский синий фрак, сапоги с кисточками и щегольские лосиные панталоны в обтяжку.
Петр Андреич, узнав о свадьбе сына, слег в постель и запретил упоминать при себе имя Ивана Петровича; только мать, тихонько от мужа, заняла у благочинного и прислала пятьсот рублей ассигнациями да образок его жене; написать она побоялась, но велела сказать Ивану Петровичу через посланного сухопарого мужичка, умевшего уходить в сутки по шестидесяти верст, чтоб он не очень огорчался, что, бог даст, все устроится и отец переложит гнев на милость; что и ей другая невестка
была бы желательнее, но что, видно, богу
так было угодно, а что она посылает Маланье Сергеевне свое родительское благословение.
Маланья Сергеевна как вошла в спальню Анны Павловны,
так и стала на колени возле двери. Анна Павловна подманила ее к постели, обняла ее, благословила ее сына; потом, обратив обглоданное жестокою болезнью лицо к своему мужу, хотела
было заговорить…
Иван Петрович утихал только, пока обедал; никогда он
так жадно и
так много не
ел; все остальное время он ни себе, никому не давал покоя.
Но овладевшее им чувство робости скоро исчезло: в генерале врожденное всем русским добродушие еще усугублялось тою особенного рода приветливостью, которая свойственна всем немного замаранным людям; генеральша как-то скоро стушевалась; что же касается до Варвары Павловны, то она
так была спокойна и самоуверенно-ласкова, что всякий в ее присутствии тотчас чувствовал себя как бы дома; притом от всего ее пленительного тела, от улыбавшихся глаз, от невинно-покатых плечей и бледно-розовых рук, от легкой и в то же время как бы усталой походки, от самого звука ее голоса, замедленного, сладкого, — веяло неуловимой, как тонкий запах, вкрадчивой прелестью, мягкой, пока еще стыдливой, негой, чем-то
таким, что словами передать трудно, но что трогало и возбуждало, — и уже, конечно, возбуждало не робость.
Рассеяние
было ей необходимо после
такого несчастья, да и здоровье ее требовало теплого климата.
Этот m-r Jules
был очень противен Варваре Павловне, но она его принимала, потому что он пописывал в разных газетах и беспрестанно упоминал о ней, называя ее то m-me de L…tzki, то m-me de ***, cette grande dame russe si distinguée, qui demeure rue de P…, [Г-жа ***, это знатная русская дама, столь изысканная, которая живет по улице П… (фр.)] рассказывал всему свету, то
есть нескольким сотням подписчиков, которым не
было никакого дела до m-me L…tzki, как эта дама, настоящая по уму француженка (une vraie française par l’ésprit) — выше этого у французов похвал нет, — мила и любезна, какая она необыкновенная музыкантша и как она удивительно вальсирует (Варвара Павловна действительно
так вальсировала, что увлекала все сердца за краями своей легкой, улетающей одежды)… словом, пускал о ней молву по миру — а ведь это, что ни говорите, приятно.
Она приходила в восторг от итальянской музыки и смеялась над развалинами Одри, прилично зевала во Французской Комедии и плакала от игры г-жи Дорваль в какой-нибудь ультраромантической мелодраме; а главное, Лист у ней играл два раза и
так был мил,
так прост — прелесть!
В
таких приятных ощущениях прошла зима, к концу которой Варвара Павловна
была даже представлена ко двору.
Он едва держался на ногах, тело его изнемогало, а он и не чувствовал усталости, — зато усталость брала свое: он сидел, глядел и ничего не понимал; не понимал, что с ним
такое случилось, отчего он очутился один, с одеревенелыми членами, с горечью во рту, с камнем на груди, в пустой незнакомой комнате; он не понимал, что заставило ее, Варю, отдаться этому французу и как могла она, зная себя неверной,
быть по-прежнему спокойной, по-прежнему ласковой и доверчивой с ним! «Ничего не понимаю! — шептали его засохшие губы.
— А Лизе за Паншиным не
быть, не беспокойся; не
такого мужа она стоит.
В то самое время в других местах на земле кипела, торопилась, грохотала жизнь; здесь та же жизнь текла неслышно, как вода по болотным травам; и до самого вечера Лаврецкий не мог оторваться от созерцания этой уходящей, утекающей жизни; скорбь о прошедшем таяла в его душе как весенний снег, — и странное дело! — никогда не
было в нем
так глубоко и сильно чувство родины.
Потому
была, доложу вам, у вашего прадедушки чудная
така ладонка; с Афонской горы им монах ту ладонку подарил.
Бывало, кто даже из господ вздумает им перечить,
так они только посмотрят на него да скажут: „Мелко плаваешь“, — самое это у них
было любимое слово.
— Дитя мое, — заговорил он, — не прикасайтесь, пожалуйста, к этой ране; руки у вас нежные, а все-таки мне
будет больно.
— Простить! — подхватил Лаврецкий. — Вы бы сперва должны
были узнать, за кого вы просите? Простить эту женщину, принять ее опять в свой дом, ее, это пустое, бессердечное существо! И кто вам сказал, что она хочет возвратиться ко мне? Помилуйте, она совершенно довольна своим положением… Да что тут толковать! Имя ее не должно
быть произносимо вами. Вы слишком чисты, вы не в состоянии даже понять
такое существо.
— И я могу
так же
быть несчастной, — промолвила Лиза (голос ее начал прерываться), — но тогда надо
будет покориться; я не умею говорить, но если мы не
будем покоряться…
— А ты себя вправь! на то ты человек, ты мужчина; энергии тебе не занимать стать! Но как бы то ни
было, разве можно, разве позволительно — частный,
так сказать, факт возводить в общий закон, в непреложное правило?
А то
есть у нас
такие господа — впрочем, я это говорю не на твой счет, — которые всю жизнь свою проводят в каком-то млении скуки, привыкают к ней, сидят в ней, как… как грыб в сметане, — подхватил Михалевич и сам засмеялся своему сравнению.
Увы! музыка оказалась запутанной и неприятно напряженной; видно
было, что композитор силился выразить что-то страстное, глубокое, но ничего не вышло: усилие
так и осталось одним усилием.
— Очень он мне
был жалок сегодня, — подхватил Лаврецкий, — с своим неудавшимся романсом.
Быть молодым и не уметь — это сносно; но состариться и не
быть в силах — это тяжело. И ведь обидно то, что не чувствуешь, когда уходят силы. Старику трудно переносить
такие удары!.. Берегитесь, у вас клюет… Говорят, — прибавил Лаврецкий, помолчав немного, — Владимир Николаич написал очень милый романс.
— Право? — промолвила она, — а я
так думала, что у меня, как у моей горничной Насти, своихслов нет. Она однажды сказала своему жениху: тебе должно
быть скучно со мною; ты мне говоришь все
такое хорошее, а у меня своих слов нету.
Обаянье летней ночи охватило его; все вокруг казалось
так неожиданно странно и в то же время
так давно и
так сладко знакомо; вблизи и вдали, — а далеко
было видно, хотя глаз многого не понимал из того, что видел, — все покоилось; молодая расцветающая жизнь сказывалась в самом этом покое.
Он
был,
так продолжал он, — можно сказать, другом покойницы…
Лаврецкому
такое множество народа
было не по нутру; особенно сердила его Беленицына, которая то и дело глядела на него в лорнет.
— Это грешно, что вы говорите… Не сердитесь на меня. Вы меня называете своим другом: друг все может говорить. Мне, право, даже страшно… Вчера у вас
такое нехорошее
было лицо… Помните, недавно, как вы жаловались на нее? — а ее уже тогда, может
быть, на свете не
было. Это страшно. Точно это вам в наказание послано.
— Ах, Лизавета Михайловна, поверьте, — воскликнул он, — я и
так довольно
был наказан. Я уже все искупил, поверьте.
— Вы думаете? — промолвила Лиза и остановилась. — В
таком случае я бы должна
была… да нет! Это невозможно.
— Об одном только прошу я вас, — промолвил он, возвращаясь к Лизе, — не решайтесь тотчас, подождите, подумайте о том, что я вам сказал. Если б даже вы не поверили мне, если б вы решились на брак по рассудку, — и в
таком случае не за господина Паншина вам выходить: он не может
быть вашим мужем… Не правда ли, вы обещаетесь мне не спешить?
Он чувствовал, что в течение трех последних дней он стал глядеть на нее другими глазами; он вспомнил, как, возвращаясь домой и думая о ней в тиши ночи, он говорил самому себе: «Если бы!..» Это «если бы», отнесенное им к прошедшему, к невозможному, сбылось, хоть и не
так, как он полагал, — но одной его свободы
было мало.
— Постойте на минутку; я с вами
так давно не
был наедине. Вы словно меня боитесь.
Настасья Карповна клала земные поклоны и вставала с каким-то скромным и мягким шумом; Лиза, как стала,
так и не двигалась с места и не шевелилась; по сосредоточенному выражению ее лица можно
было догадаться, что она пристально и горячо молилась.
В другой раз Лаврецкий, сидя в гостиной и слушая вкрадчивые, но тяжелые разглагольствования Гедеоновского, внезапно, сам не зная почему, оборотился и уловил глубокий, внимательный, вопросительный взгляд в глазах Лизы… Он
был устремлен на него, этот загадочный взгляд. Лаврецкий целую ночь потом о нем думал. Он любил не как мальчик, не к лицу ему
было вздыхать и томиться, да и сама Лиза не
такого рода чувство возбуждала; но любовь на всякий возраст имеет свои страданья, — и он испытал их вполне.
Этого
было слишком даже для Паншина: он замялся — и замял разговор. Он попытался перевести его на красоту звездного неба, на музыку Шуберта — все как-то не клеилось; он кончил тем, что предложил Марье Дмитриевне сыграть с ней в пикет. «Как! в
такой вечер?» — слабо возразила она; однако велела принести карты.
Когда она
была сыта, не играла в карты и не болтала, — лицо у ней тотчас принимало выражение почти мертвенное: сидит, бывало, смотрит, дышит — и
так и видно, что никакой мысли не пробегает в голове.
Когда она бывала чем недовольна, она только молчала; и Лиза понимала это молчание; с быстрой прозорливостью ребенка она
так же хорошо понимала, когда Агафья
была недовольна другими — Марьей ли Дмитриевной, самим ли Калитиным.
— В какой это мелодраме
есть совершенно
такая сцена? — пробормотал он и вышел вон.
— Как бы то ни
было — вы все-таки, к сожалению, моя жена. Не могу же я вас прогнать… и вот что я вам предлагаю. Вы можете сегодня же, если угодно, отправиться в Лаврики, живите там; там, вы знаете, хороший дом; вы
будете получать все нужное сверх пенсии… Согласны вы?
Она отправилась в свою комнату. Но не успела она еще отдохнуть от объяснения с Паншиным и с матерью, как на нее опять обрушилась гроза, и с
такой стороны, откуда она меньше всего ее ожидала. Марфа Тимофеевна вошла к ней в комнату и тотчас захлопнула за собой дверь. Лицо старушки
было бледно, чепец набоку, глаза ее блестели, руки, губы дрожали. Лиза изумилась: она никогда еще не видала своей умной и рассудительной тетки в
таком состоянии.
Только вот что скажу тебе, племянница: в наши времена, как я молода
была, девкам за
такие проделки больно доставалось.
Марья Дмитриевна совсем потерялась, увидев
такую красивую, прелестно одетую женщину почти у ног своих; она не знала, как ей
быть: и руку-то свою она у ней отнять хотела, и усадить-то ее она желала, и сказать ей что-нибудь ласковое; она кончила тем, что приподнялась и поцеловала Варвару Павловну в гладкий и пахучий лоб.