Неточные совпадения
Мокрая земля, по которой кое-где выбивали ярко-зеленые иглы травы
с желтыми стебельками, блестящие на солнце ручьи, по которым вились кусочки земли и щепки, закрасневшиеся прутья сирени
с вспухлыми почками, качавшимися под самым окошком, хлопотливое чиликанье птичек, копошившихся в этом кусте, мокрый от таявшего на нем снега черноватый забор, а главное — этот пахучий сырой воздух и радостное солнце
говорили мне внятно, ясно о чем-то новом и прекрасном, которое, хотя я
не могу передать так, как оно сказывалось мне, я постараюсь передать так, как я воспринимал его, — все мне
говорило про красоту, счастье и добродетель,
говорило, что как то, так и другое легко и возможно для меня, что одно
не может быть без другого, и даже что красота, счастье и добродетель — одно и то же.
Он сшил себе модное платье — оливковый фрак, модные панталоны со штрипками и длинную бекешу, которая очень шла к нему, и часто от него прекрасно пахло духами, когда он ездил в гости, и особенно к одной даме, про которую Мими
не говорила иначе, как со вздохом и
с таким лицом, на котором так и читаешь слова: «Бедные сироты!
Мне ужасно хотелось
поговорить с кем-нибудь; но так как никого под рукой
не было, кроме извозчика, я обратился к нему.
Извозчик, увидав, как я два раза пробежал по двору, чтоб доставать деньги, должно быть, догадавшись, зачем я бегаю, слез
с дрожек и, несмотря на то, что казался мне таким добрым, громко начал
говорить,
с видимым желанием уколоть меня, о том, как бывают шаромыжники, которые
не платят за езду.
Сознание свободы и то весеннее чувство ожидания чего-то, про которое я
говорил уже, до такой степени взволновали меня, что я решительно
не мог совладеть
с самим собою и приготавливался к экзамену очень плохо.
— Нет, — прибавил я потом, — я неправду
говорю, что мне
не хочется
с ними ехать; но я рад, что
не поеду.
Его унижение и попрошайничество так слилось
с каким-то внешним добродушием и привычкою к нашему дому, что все ставили ему в большую заслугу его будто бы привязанность ко всем нам, но я почему-то
не любил его, и когда он
говорил, мне всегда бывало стыдно за него.
— Ну, а я вас хотел спросить, Николай Петрович, — продолжал старик, — как мой-то Илюша, хорошо экзаменовался? Он
говорил, что будет
с вами вместе, так вы уж его
не оставьте, присмотрите за ним, посоветуйте.
Валахина встала, извиняясь, сказала, что ей надо
поговорить с своим homme d’affaires, [поверенным (фр.).] и взглянула на меня
с недоумевающим выражением, говорившим: «Ежели вы век хотите сидеть, то я вас
не выгоняю».
Вошла княгиня; та же маленькая, сухая женщина
с бегающими глазами и привычкой оглядываться на других, в то время как она
говорила с вами. Она взяла меня за руку и подняла свою руку к моим губам, чтобы я поцеловал ее, чего бы я иначе,
не полагая этого необходимым, никак
не сделал.
— Ах, ты все путаешь, — сердито крикнула на нее мать, — совсем
не троюродный, a issus de germains, [четвероюродный брат (фр.).] — вот как вы
с моим Этьеночкой. Он уж офицер, знаете? Только нехорошо, что уж слишком на воле. Вас, молодежь, надо еще держать в руках, и вот как!.. Вы на меня
не сердитесь, на старую тетку, что я вам правду
говорю; я Этьена держала строго и нахожу, что так надо.
— А ты еще
не одет, а тебе надо ехать, — тотчас же после этого начала
говорить ему княгиня сердитым тоном, который, видимо, был ей привычен в отношении
с домашними, — опять чтоб на тебя сердились, опять хочешь восстановить против себя.
Во все время обеда, за которым я сидел рядом
с княжной, я предполагал, что княжна
не говорит со мной потому, что ненавидит меня за то, что я такой же наследник князя, как и она, и что князь
не обращает внимания на нашу сторону стола потому, что мы — я и княжна — наследники, ему одинаково противны.
Знаешь, я думаю, гораздо бы лучше прямо объясниться
с князем, —
говорил я, — сказать ему, что я его уважаю как человека, но о наследстве его
не думаю и прошу его, чтобы он мне ничего
не оставлял, и что только в этом случае я буду ездить к нему.
— Да, она удивительная девушка, —
говорил он, стыдливо краснея, но тем
с большей смелостью глядя мне в глаза, — она уж
не молодая девушка, даже скорей старая, и совсем нехороша собой, но ведь что за глупость, бессмыслица — любить красоту! — я этого
не могу понять, так это глупо (он
говорил это, как будто только что открыл самую новую, необыкновенную истину), а такой души, сердца и правил… я уверен,
не найдешь подобной девушки в нынешнем свете (
не знаю, от кого перенял Дмитрий привычку
говорить, что все хорошее редко в нынешнем свете, но он любил повторять это выражение, и оно как-то шло к нему).
— Я очень счастлив, — сказал я ему вслед за этим,
не обращая внимания на то, что он, видимо, был занят своими мыслями и совершенно равнодушен к тому, что я мог сказать ему. — Я ведь тебе
говорил, помнишь, про одну барышню, в которую я был влюблен, бывши ребенком; я видел ее нынче, — продолжал я
с увлечением, — и теперь я решительно влюблен в нее…
Любовь Сергеевна весь этот вечер
говорила такими большею частию
не идущими ни к делу, ни друг к другу изречениями; но я так верил Дмитрию, и он так заботливо весь этот вечер смотрел то на меня, то на нее
с выражением, спрашивавшим: «Ну, что?» — что я, как это часто случается, хотя в душе был уже убежден, что в Любовь Сергеевне ничего особенного нет, еще чрезвычайно далек был от того, чтобы высказать эту мысль даже самому себе.
— Но, впрочем,
не говоря об вас, он на это мастер, — продолжала она, понизив голос (что мне было особенно приятно) и указывая глазами на Любовь Сергеевну, — он открыл в бедной тетеньке (так называлась у них Любовь Сергеевна), которую я двадцать лет знаю
с ее Сюзеткой, такие совершенства, каких я и
не подозревала…
Вы хотите читать — любящая жена
с вздохом
говорит вам, что она знает, что вы ее
не послушаетесь, будете сердиться на нее, но она уж привыкла к этому, — вам лучше
не читать; вы хотите пройтись по комнате — вам этого тоже лучше
не делать; вы хотите
поговорить с приехавшим приятелем — вам лучше
не говорить.
Когда я вернулся на галерею, там вовсе
не говорили обо мне, как я предполагал; но Варенька
не читала, а, отложив в сторону книгу,
с жаром спорила
с Дмитрием, который, расхаживая взад и вперед, поправлял шеей галстук и зажмуривался.
Когда я вошел, Варенька взглянула на меня
с выражением такого равнодушия, что видно было, спор сильно занимал ее, и ей было все равно, буду ли я или
не буду слышать то, что она
говорила.
Все это, и особенно то, что в этом обществе со мной обращались просто и серьезно, как
с большим,
говорили мне свои, слушали мои мнения, — к этому я так мало привык, что, несмотря на блестящие пуговицы и голубые обшлага, я все боялся, что вдруг мне скажут: «Неужели вы думаете, что
с вами серьезно разговаривают? ступайте-ка учиться», — все это делало то, что в этом обществе я
не чувствовал ни малейшей застенчивости.
Он, как я уже
говорил, ничего в мире так
не боялся, как нежностей
с братцем, папашей или сестрицей, как он выражался, и, избегая всякого выражения чувства, впадал в другую крайность — холодности, часто больно оскорблявшую людей,
не понимавших причин ее.
Володя нисколько
не смутился и, слегка поклонившись ей, отошел к Любочке,
с которой тоже
поговорив немного и то несерьезно, пошел один гулять куда-то.
Когда им случалось обращаться к нему
с каким-нибудь серьезным вопросом (чего они, впрочем, уже старались избегать), если они спрашивали его мнения про какой-нибудь роман или про его занятия в университете, он делал им гримасу и молча уходил или отвечал какой-нибудь исковерканной французской фразой: ком си три жоли и т. п., или, сделав серьезное, умышленно глупое лицо,
говорил какое-нибудь слово,
не имеющее никакого смысла и отношения
с вопросом, произносил, вдруг сделав мутные глаза, слова: булку, или поехали, или капусту, или что-нибудь в этом роде.
Постоянное выражение его лица
говорило: «Фу! скука какая, и
поговорить не с кем!» Бывало,
с утра он или один уйдет
с ружьем на охоту, или в своей комнате,
не одеваясь до обеда, читает книгу.
Вечером тоже он ложился
с ногами на диван в гостиной, спал, облокотившись на руку, или врал
с серьезнейшим лицом страшную бессмыслицу, иногда и
не совсем приличную, от которой Мими злилась и краснела пятнами, а мы помирали со смеху; но никогда ни
с кем из нашего семейства, кроме
с папа и изредка со мною, он
не удостаивал
говорить серьезно.
Прежде всего я желал быть во всех своих делах и поступках «noble» (я
говорю noble, a
не благородный, потому что французское слово имеет другое значение, что поняли немцы, приняв слово nobel и
не смешивая
с ним понятия ehrlich), потом быть страстным и, наконец, к чему у меня и прежде была наклонность, быть как можно более comme il faut.
«Для чего же ты хочешь
говорить, как мы, когда
не умеешь?» —
с ядовитой насмешкой спрашивал я его мысленно.
Кроме того, у меня были общие признаки, по которым я,
не говоря с человеком, решал, к какому разряду он принадлежит.
Но луна все выше, выше, светлее и светлее стояла на небе, пышный блеск пруда, равномерно усиливающийся, как звук, становился яснее и яснее, тени становились чернее и чернее, свет прозрачнее и прозрачнее, и, вглядываясь и вслушиваясь во все это, что-то
говорило мне, что и она,
с обнаженными руками и пылкими объятиями, еще далеко, далеко
не все счастие, что и любовь к ней далеко, далеко еще
не все благо; и чем больше я смотрел на высокий, полный месяц, тем истинная красота и благо казались мне выше и выше, чище и чище, и ближе и ближе к Нему, к источнику всего прекрасного и благого, и слезы какой-то неудовлетворенной, но волнующей радости навертывались мне на глаза.
Когда же она хотела быть веселой, то веселье ее выходило какое-то странное —
не то она смеялась над собой,
не то над тем,
с кем
говорила,
не то над всем светом, чего она, верно,
не хотела.
Любочка рассказывала мне, что, когда еще нас
не было в деревне, они каждый день виделись
с Епифановыми, и было чрезвычайно весело. Папа,
с своим умением устраивать все как-то оригинально, шутливо и вместе
с тем просто и изящно, затеивал то охоты, то рыбные ловли, то какие-то фейерверки, на которых присутствовали Епифановы. И было бы еще веселее, ежели бы
не этот несносный Петр Васильевич, который дулся, заикался и все расстраивал,
говорила Любочка.
Он ни на шаг
не отходил от Авдотьи Васильевны, когда она была в комнате, беспрестанно
говорил ей такие сладенькие комплименты, что мне совестно было за него, или молча, глядя на нее, как-то страстно и самодовольно подергивал плечом и покашливал, и иногда, улыбаясь,
говорил с ней даже шепотом; но все это делал
с тем выражением, так, шутя, которое в самых серьезных вещах было ему свойственно.
Частые переходы от задумчивости к тому роду ее странной, неловкой веселости, про которую я уже
говорил, повторение любимых слов и оборотов речи папа, продолжение
с другими начатых
с папа разговоров — все это, если б действующим лицом был
не мой отец и я бы был постарше, объяснило бы мне отношения папа и Авдотьи Васильевны, но я ничего
не подозревал в то время, даже и тогда, когда при мне папа, получив какое-то письмо от Петра Васильевича, очень расстроился им и до конца августа перестал ездить к Епифановым.
Накануне этого официального извещения все в доме уже знали и различно судили об этом обстоятельстве. Мими
не выходила целый день из своей комнаты и плакала. Катенька сидела
с ней и вышла только к обеду,
с каким-то оскорбленным выражением лица, явно заимствованным от своей матери; Любочка, напротив, была очень весела и
говорила за обедом, что она знает отличный секрет, который, однако, она никому
не расскажет.
С этакой belle-mère [мачехой (фр.).]
не очень приятно, она даже по-французски плохо
говорит, и какие манеры она может ей дать.
Теперь вам, — сказал он, обращаясь ко мне и Володе и как будто торопясь
говорить, чтоб мы
не успели перебить его, — вам пора уж ехать, а я пробуду здесь до нового года и приеду в Москву, — опять он замялся, — уже
с женою и
с Любочкой.
— Я вам
говорю, что я положил тут тетради, — сказал я, начиная нарочно горячиться, думая испугать его своей храбростью. — Все видели, — прибавил я, оглядываясь на студентов; но хотя многие
с любопытством смотрели на меня, никто
не ответил.
Все
говорили, что эта барышня еще умнее и ученее своей матери; но я никак
не мог судить об этом, потому что, чувствуя какой-то подобострастный страх при мысли о ее уме и учености, я только один раз
говорил с ней, и то
с неизъяснимым трепетом.
Мне же очень приятно было жертвовать своим чувством, может быть оттого, что
не стоило большого труда, так как я
с этой барышней только раз вычурно
поговорил о достоинстве ученой музыки, и любовь моя, как я ни старался поддерживать ее, прошла на следующей неделе.
Несмотря на обещание откровенности
с Дмитрием, я никому, и ему тоже,
не говорил о том, как мне хотелось ездить на балы и как больно и досадно было то, что про меня забывали и, видимо, смотрели как на какого-то философа, которым я вследствие того и прикидывался.
Но Дмитрий оставался все в тех же странных, больше чем дружеских отношениях
с нею и
говорил, что ее никто
не понимает и что она чрезвычайно много делает ему добра.
Когда у Нехлюдовых бывали гости и между прочими иногда Володя и Дубков, я самодовольно и
с некоторым спокойным сознанием силы домашнего человека удалялся на последний план,
не разговаривал и только слушал, что
говорили другие.
Ежели б мне тогда пришло в голову сравнить
с тем, что
говорили другие, то, что я
говорил сам, когда бывал один, я бы, верно, нисколько
не удивлялся.
Еще бы меньше я удивлялся, ежели бы я поверил, что наши домашние — Авдотья Васильевна, Любочка и Катенька — были такие же женщины, как и все, нисколько
не ниже других, и вспомнил бы, что по целым вечерам
говорили, весело улыбаясь, Дубков, Катенька и Авдотья Васильевна; как почти всякий раз Дубков, придравшись к чему-нибудь, читал
с чувством стихи: «Au banquet de la vie, infortuné convive…» [«На жизненном пиру несчастный сотрапезник…» (фр.)] или отрывки «Демона», и вообще
с каким удовольствием и какой вздор они
говорили в продолжение нескольких часов сряду.
— Напротив, — вскричал я, вскакивая
с кресел и
с отчаянной храбростью глядя ему в глаза, — это нехорошо, что ты
говоришь; разве ты мне
не говорил про брата, — я тебе про это
не поминаю, потому что это бы было нечестно, — разве ты мне
не говорил… а я тебе скажу, как я тебя теперь понимаю.
Мы почти никогда
не выходили из них, мы всегда были приторно учтивы
с ней,
говорили по-французски, расшаркивались и называли ее chère maman, [дорогой мамашей (фр.).] на что она всегда отвечала шуточками в том же роде и красивой, однообразной улыбкой.
Она спрашивала его рассеянно о том, был ли он счастлив в игре, и
с снисходительной внимательностью, улыбаясь и покачивая головою, слушала, что он
говорил ей о том, что он делал в клубе, и о том, что он в сотый раз ее просит никогда
не дожидаться его.
Оперов,
с которым мы продолжали кланяться, но были в самых холодных отношениях, как я
говорил уже, предложил мне
не только тетрадки, но и пригласил готовиться по ним вместе
с ним и другими студентами.