Неточные совпадения
В это время к вам подходит женщина в сереньком полосатом платье, повязанная черным платком; она вмешивается в ваш разговор с матросом и начинает рассказывать про него, про его страдания, про отчаянное положение, в котором он
был четыре недели, про
то, как,
бывши ранен, остановил носилки, с
тем чтобы посмотреть на залп нашей батареи, как великие князья говорили с ним и пожаловали ему 25 рублей, и как он сказал им, что он опять хочет на бастион, с
тем, чтобы учить молодых, ежели уже сам работать не может.
Первый уже немного
выпил, и по остановкам, которые бывают в его рассказе, по нерешительному взгляду, выражающему сомнение в
том, что ему верят, и главное, что слишком велика роль, которую он играл во всем этом, и слишком всё страшно, заметно, что он сильно отклоняется от строгого повествования истины.
Вообще же существуют два совершенно различные мнения про этот страшный бастион:
тех, которые никогда на нем не
были, и которые убеждены, что 4-й бастион
есть верная могила для каждого, кто пойдет на него, и
тех, которые живут на нем, как белобрысенький мичман, и которые, говоря про 4-й бастион, скажут вам, сухо или грязно там, тепло или холодно в землянке и т.д.
Только что вы немного взобрались на гору, справа и слева начинают жужжать штуцерные пули, и вы, может
быть, призадумаетесь, не итти ли вам по траншее, которая ведет параллельно с дорогой; но траншея эта наполнена такой жидкой, желтой, вонючей грязью выше колена, что вы непременно выберете дорогу по горе,
тем более, что вы видите, все идут по дороге.
По траншее этой встретите вы, может
быть, опять носилки, матроса, солдат с лопатами, увидите проводники мин, землянки в грязи, в которые, согнувшись, могут влезать только два человека, и там увидите пластунов черноморских батальонов, которые там переобуваются,
едят, курят трубки, живут, и увидите опять везде
ту же вонючую грязь, следы лагеря и брошенный чугун во всевозможных видах.
Одного я боюсь, что под влиянием жужжания пуль, высовываясь из амбразуры, чтобы посмотреть неприятеля, вы ничего не увидите, а ежели увидите,
то очень удивитесь, что этот белый каменистый вал, который так близко от вас и на котором вспыхивают белые дымки, этот-то белый вал и
есть неприятель — он, как говорят солдаты и матросы.
Главное, отрадное убеждение, которое вы вынесли, это — убеждение в невозможности взять Севастополь и не только взять Севастополь, но поколебать где бы
то ни
было силу русского народа, — и эту невозможность видели вы не в этом множестве траверсов, брустверов, хитро сплетенных траншей, мин и орудий, одних на других, из которых вы ничего не поняли, но видели ее в глазах, речах, приемах, в
том, что называется духом защитников Севастополя.
Вы понимаете, что чувство, которое заставляет работать их, не
есть то чувство мелочности, тщеславия, забывчивости, которое испытывали вы сами, но какое-нибудь другое чувство, более властное, которое сделало из них людей, так же спокойно живущих под ядрами, при ста случайностях смерти вместо одной, которой подвержены все люди, и живущих в этих условиях среди беспрерывного труда, бдения и грязи.
Потом выслать другого, с каждой стороны, потом 3-го, 4-го и т. д. до
тех пор, пока осталось бы по одному солдату в каждой армии (предполагая, что армии равносильны, и что количество
было бы заменяемо качеством).
Одно из двух: или война
есть сумасшествие, или ежели люди делают это сумасшествие,
то они совсем не разумные создания, как у нас почему-то принято думать.
Несмотря на
те слова и выражения, которые я нарочно отметил курсивом, и на весь тон письма, по которым высокомерный читатель верно составил себе истинное и невыгодное понятие, в отношении порядочности, о самом штабс-капитане Михайлове, на стоптанных сапогах, о товарище его, который пишет рисурс и имеет такие странные понятия о географии, о бледном друге на эсе (может
быть, даже и не без основания вообразив себе эту Наташу с грязными ногтями), и вообще о всем этом праздном грязненьком провинциальном презренном для него круге, штабс-капитан Михайлов с невыразимо грустным наслаждением вспомнил о своем губернском бледном друге и как он сиживал, бывало, с ним по вечерам в беседке и говорил о чувстве, вспомнил о добром товарище-улане, как он сердился и ремизился, когда они, бывало, в кабинете составляли пульку по копейке, как жена смеялась над ним, — вспомнил о дружбе к себе этих людей (может
быть, ему казалось, что
было что-то больше со стороны бледного друга): все эти лица с своей обстановкой мелькнули в его воображении в удивительно-сладком, отрадно-розовом цвете, и он, улыбаясь своим воспоминаниям, дотронулся рукою до кармана, в котором лежало это милое для него письмо.
— Эти воспоминания имели
тем бòльшую прелесть для штабс-капитана Михайлова, что
тот круг, в котором ему теперь привелось жить в пехотном полку,
был гораздо ниже
того, в котором он вращался прежде, как кавалерист и дамский кавалер, везде хорошо принятый в городе Т.
Его прежний круг
был до такой степени выше теперешнего, что когда, в минуты откровенности, ему случалось рассказывать пехотным товарищам, как у него
были свои дрожки, как он танцовал на балах у губернатора и играл в карты с штатским генералом, его слушали равнодушно-недоверчиво, как будто не желая только противоречить и доказывать противное — «пускай говорит», мол, и что ежели он не выказывал явного презрения к кутежу товарищей — водкой, к игре на 5-ти рублевый банк, и вообще к грубости их отношений,
то это надо отнести к особенной кротости, уживчивости и рассудительности его характера.
Притом же, что веселого ему
было гулять с этими г-ами Обжоговым и Сусликовым, когда он и без
того по 6-ти раз на день встречал их и пожимал им руки. Не для этого же он пришел на музыку.
Слово аристократы (в смысле высшего отборного круга, в каком бы
то ни
было сословии) получило у нас в России (где бы кажется, не должно бы
было быть его) с некоторого времени большую популярность и проникло во все края и во все слои общества, куда проникло только тщеславие (а в какие условия времени и обстоятельств не проникает эта гнусная страстишка?) — между купцами, между чиновниками, писарями, офицерами, в Саратов, в Мамадыши, в Винницы, везде, где
есть люди.
— Да, жарко, — сказал Михайлов, с прискорбием вспоминая о
том, какая у него
была печальная фигура, когда он в
ту ночь, согнувшись пробираясь по траншее на бастьон, встретил Калугина, который шел таким молодцом, бодро побрякивая саблей.
— Мне, по настоящему, приходится завтра итти, но у нас болен, — продолжал Михайлов, — один офицер, так… — Он хотел рассказать, что черед
был не его, но так как командир 8-й роты
был нездоров, а в роте оставался прапорщик только,
то он счел своей обязанностью предложить себя на место поручика Непшитшетского и потому шел нынче на бастион. Калугин не дослушал его.
— А что, не
будет ли нынче чего-нибудь? — робко спросил Михайлов, поглядывая
то на Калугина,
то на Гальцина. Никто не отвечал ему. Гальцин только сморщился как-то, пустил глаза мимо его фуражки и, помолчав немного, сказал...
Штабс-капитану Михайлову так приятно
было гулять в этом обществе, что он забыл про милое письмо из Т., про мрачные мысли, осаждавшие его при предстоящем отправлении на бастион и, главное, про
то, что в 7 часов ему надо
было быть дома.
Штабс-капитан забывал, что это предчувствие, в более или менее сильной степени, приходило ему каждый раз, как нужно
было итти на бастион, и не знал, что
то же, в более или менее сильной степени, предчувствие испытывает всякий, кто идет в дело.
Стрельба
была малая; только изредка вспыхивали
то у нас,
то у него молнии, и светящаяся трубка бомбы прокладывала огненную дугу на темном звездном небе.
Но замечательно
то, что не только князь Гальцин, но и все эти господа, расположившись здесь кто на окне, кто задравши ноги, кто за фортепьянами, казались совсем другими людьми, чем на бульваре: не
было этой смешной надутости, высокомерности, которые они выказывали пехотным офицерам; здесь они
были между своими в натуре, особенно Калугин и Гальцин, очень милыми, простодушными, веселыми и добрыми ребятами. Разговор шел о петербургских сослуживцах и знакомых.
— Знаешь, я до
того привык к этим бомбам, что, я уверен, в России в звездную, ночь мне
будет казаться, что это всё бомбы: так привыкнешь.
— Однако не пойти ли мне на эту вылазку? — сказал князь Гальцин, после минутного молчания, содрогаясь при одной мысли
быть там во время такой страшной канонады и с наслаждением думая о
том, что его ни в каком случае не могут послать туда ночью.
— Атаковали ложементы, — заняли — французы подвели огромные резервы — атаковали наших —
было только два батальона, — говорил, запыхавшись,
тот же самый офицер, который приходил вечером, с трудом переводя дух, но совершенно развязно направляясь к двери.
Толпы солдат несли на носилках и вели под руки раненых. На улице
было совершенно темно; только редко, редко где светились окна в гошпитале или у засидевшихся офицеров. С бастионов доносился
тот же грохот орудий и ружейной перепалки, и
те же огни вспыхивали на черном небе. Изредка слышался топот лошади проскакавшего ординарца, стон раненого, шаги и говор носильщиков или женский говор испуганных жителей, вышедших на крылечко посмотреть на канонаду.
Разве с евтими сменить, что тут в карты играють — это что — тьфу! одно слово! — заключил Никита, указывая на светящееся окно комнаты барина, в которой, во время отсутствия штабс-капитана, юнкер Жвадческий позвал к себе на кутеж, по случаю получения креста, гостей: подпоручика Угровича и поручика Непшитшетского,
того самого, которому надо
было итти на бастион и который
был нездоров флюсом.
— У кого
были мужья, да деньги, так повыехали, — говорила старуха, — а тут — ох горе-то, горе, последний домишко и
тот разбили. Вишь как, вишь как палит злодей! Господи, Господи!
— И! ваши благородия! — заговорил в это время солдат с носилок, поровнявшийся с ними, — как же не отдать, когда перебил всех почитай? Кабы наша сила
была, ни в жисть бы не отдали. А
то чтò сделаешь? Я одного заколол, а тут меня как ударит….. О-ох, легче, братцы, ровнее, братцы, ровней иди… о-о-о! — застонал раненый.
«Ах, скверно!» подумал Калугин, испытывая какое-то неприятное чувство, и ему тоже пришло предчувствие, т. е. мысль очень обыкновенная — мысль о смерти. Но Калугин
был не штабс-капитан Михайлов, он
был самолюбив и одарен деревянными нервами,
то, что называют, храбр, одним словом. — Он не поддался первому чувству и стал ободрять себя. Вспомнил про одного адъютанта, кажется, Наполеона, который, передав приказание, марш-марш, с окровавленной головой подскакал к Наполеону.
Ему показалось это прекрасным, и он вообразил себя даже немножко этим адъютантом, потом ударил лошадь плетью, принял еще более лихую казацкую посадку, оглянулся на казака, который, стоя на стременах, рысил за ним, и совершенным молодцом приехал к
тому месту, где надо
было слезать с лошади. Здесь он нашел 4-х солдат, которые, усевшись на камушки, курили трубки.
Михайлов, в эти три часа уже несколько раз считавший свой конец неизбежным и несколько раз успевший перецеловать все образа, которые
были на нем, под конец успокоился немного, под влиянием
того убеждения, что ежели так много бомб и ядер пролетело, не задев его, отчего же теперь заденет?
— Ах, братец, ужасно! можешь себе представить… И Пест стал рассказывать, как он вел всю роту, как ротный командир [
был] убит, как он заколол француза и что, ежели бы не он,
то ничего бы не
было и т. д.
В это время перед самой ротой мгновенно вспыхнуло пламя, раздался ужаснейший треск, оглушил всю роту, и высоко в воздухе зашуршели камни и осколки (по крайней мере секунд через 50 один камень упал сверху и отбил ногу солдату). Это
была бомба с элевационного станка, и
то, что она попала в роту, доказывало, что французы заметили колонну.
Доложив генералу всё, что нужно
было, он пришел в свою комнату, в которой, уже давно вернувшись и дожидаясь его, сидел князь Гальцин, читая «Splendeur et misères des courtisanes», [[«Роскошь и убожество куртизанок,» роман Бальзака]. Одна из
тех милых книг, которых развелось такая пропасть в последнее время и которые пользуются особенной популярностью почему-то между нашей молодежью.] которую нашел на столе Калугина.
С удивительным наслаждением Калугин почувствовал себя дома, вне опасности, и, надев ночную рубашку, лежа в постели уж рассказал Гальцину подробности дела, передавая их весьма естественно, — с
той точки зрения, с которой подробности эти доказывали, что он, Калугин, весьма дельный и храбрый офицер, на что, мне кажется, излишне бы
было намекать, потому что это все знали и не имели никакого права и повода сомневаться, исключая, может
быть, покойника ротмистра Праскухина, который, несмотря на
то, что, бывало, считал за счастие ходить под руку с Калугиным, вчера только по секрету рассказывал одному приятелю, что Калугин очень хороший человек, но, между нами
будь сказано, ужасно не любит ходить на бастионы.
Тут он вспомнил про 12 р., которые
был должен Михайлову, вспомнил еще про один долг в Петербурге, который давно надо
было заплатить; цыганский мотив, который он
пел вечером, пришел ему в голову; женщина, которую он любил, явилась ему в воображении, в чепце с лиловыми лентами; человек, которым он
был оскорблен 5 лет
тому назад, и которому не отплатил за оскорбленье, вспомнился ему, хотя вместе, нераздельно с этими и тысячами других воспоминаний, чувство настоящего — ожидания смерти и ужаса — ни на мгновение не покидало его.
Он чувствовал, как мокро
было у него около груди — это ощущение мокроты напоминало о воде, и ему хотелось бы даже
выпить то, чем это
было мокро.
— Не знаю, убит, кажется, — неохотно отвечал прапорщик, который, между прочим,
был очень недоволен, что штабс-капитан вернулся и
тем лишил его удовольствия сказать, что он один офицер остался в роте.
Убедившись в
том, что товарищ его
был убит, Михайлов так же пыхтя, присядая и придерживая рукой сбившуюся повязку и голову, которая сильно начинала болеть у него, потащился назад. Батальон уже
был под горой на месте и почти вне выстрелов, когда Михайлов догнал его. — Я говорю: почти вне выстрелов, потому что изредка залетали и сюда шальные бомбы (осколком одной в эту ночь убит один капитан, который сидел во время дела в матросской землянке).
«Однако, надо
будет завтра сходить на перевязочный пункт записаться», — подумал штабс-капитан, в
то время как пришедший фельдшер перевязывал его, — «это поможет к представленью».
— Главною путеводительною нитью разговора, как это всегда бывает в подобных случаях,
было не самое дело, а
то участие, которое принимал, и храбрость, которую выказал рассказывающий в деле.
Напротив, Калугин и полковник
были бы готовы каждый день видеть такое дело, с
тем, чтобы только каждый раз получать золотую саблю и генерал-майора, несмотря на
то, что они
были прекрасные люди.
В это время навстречу этим господам, на другом конце бульвара, показалась лиловатая фигура Михайлова на стоптанных сапогах и с повязанной головой. Он очень сконфузился, увидав их: ему вспомнилось, как он вчера присядал перед Калугиным, и пришло в голову, как бы они не подумали, что он притворяется раненым. Так что ежели бы эти господа не смотрели на него,
то он бы сбежал вниз и ушел бы домой с
тем, чтобы не выходить до
тех пор, пока можно
будет снять повязку.
— Il fallait voir dans quel état je l’ai rencontré hier sous le feu, [Надо
было видеть, в каком состоянии я его встретил вчера под огнем,] улыбнувшись сказал Калугин в
то время, как они сходились.
— Неужели продолжается еще перемирие? — сказал Гальцин, учтиво обращаясь к нему по-русски и
тем говоря — как это показалось штабс-капитану — что вам, должно
быть, тяжело
будет говорить по-французски, так не лучше ли уж просто?.. И с этим адъютанты отошли от него.
На бульваре
были и поручик Зобов, который громко разговаривал, и капитан Обжогов в растерзанном виде, и артиллерийский капитан, который ни в ком не заискивает, и счастливый в любви юнкер, и все
те же вчерашние лица и всё с
теми же вечными побуждениями лжи, тщеславия и легкомыслия.
— А я его не узнал
было, старика-то, — говорит солдат на уборке тел, за плечи поднимая перебитый в груди труп с огромной раздувшейся головой, почернелым глянцовитым лицом и вывернутыми зрачками, — под спину берись, Морозка, а
то, как бы не перервался. Ишь, дух скверный!»
Вот я и сказал, что хотел сказать; но тяжелое раздумье одолевает меня. — Может, не надо
было говорить этого. Может
быть,
то, что я сказал, принадлежит к одной из
тех злых истин, которые бессознательно таясь в душе каждого, не должны
быть высказываемы, чтобы не сделаться вредными, как осадок вина, который не надо взбалтывать, чтобы не испортить его.
Он
был не из
тех, которые живут так-то и делают то-то, а не делают того-то потому, что так живут и делают другие: он делал всё, что ему хотелось, а другие уж делали, что он, и
были уверены, что это хорошо.