Неточные совпадения
Навстречу попадутся вам, может
быть, из церкви похороны какого-нибудь
офицера, с розовым гробом и музыкой и развевающимися хоругвями; до слуха вашего долетят, может
быть, звуки стрельбы с бастионов, но это не наведет вас на прежние мысли; похороны покажутся вам весьма красивым воинственным зрелищем, звуки — весьма красивыми воинственными звуками, и вы не соедините ни с этим зрелищем, ни с этими звуками мысли ясной, перенесенной на себя, о страданиях и смерти, как вы это сделали на перевязочном пункте.
Здесь увидите вы, может
быть, человек пять матросов, играющих в карты под бруствером, и морского
офицера, который, заметив в вас нового человека, любопытного, с удовольствием покажет вам свое хозяйство и всё, что для вас может
быть интересного.
Даже очень может
быть, что морской
офицер, из тщеславия или просто так, чтобы доставить себе удовольствие, захочет при вас пострелять немного.
На нем
была незатасканная фуражка, тонкая, немного странного лиловатого цвета шинель, из-под борта которой виднелась золотая цепочка часов; панталоны со штрипками и чистые, блестящие, хотя и с немного стоптанными в разные стороны каблуками, опойковые сапоги, но не столько по этим вещам, которые не встречаются обыкновенно у пехотного
офицера, сколько по общему выражению его персоны, опытный военный глаз сразу отличал в нем не совсем обыкновенного пехотного
офицера, а немного повыше.
Он должен
был быть или немец, ежели бы не изобличали черты лица его чисто русское происхождение, или адъютант, или квартермистр полковой (но тогда бы у него
были шпоры), или
офицер на время кампании перешедший из кавалерии, а может и из гвардии.
По большой аллее бульвара ходили всяких сортов
офицеры и всяких сортов женщины, изредка в шляпках, большей частью в платочках (
были и без платочков и без шляпок), но ни одной не
было старой, а все молодые.
Никто особенно рад не
был, встретив на бульваре штабс-капитана Михайлова, исключая, мóжет
быть, его полка капитана Обжогова и прапорщика Сусликова, которые с горячностью пожали ему руку, но первый
был в верблюжьих штанах, без перчаток, в обтрепанной шинели и с таким красным вспотевшим лицом, а второй кричал так громко и развязно, что совестно
было ходить с ними, особенно перед
офицерами в белых перчатках, из которых с одним — с адъютантом — штабс-капитан Михайлов кланялся, а с другим — штаб-офицером — мог бы кланяться, потому что два раза встречал его у общего знакомого.
Слово аристократы (в смысле высшего отборного круга, в каком бы то ни
было сословии) получило у нас в России (где бы кажется, не должно бы
было быть его) с некоторого времени большую популярность и проникло во все края и во все слои общества, куда проникло только тщеславие (а в какие условия времени и обстоятельств не проникает эта гнусная страстишка?) — между купцами, между чиновниками, писарями,
офицерами, в Саратов, в Мамадыши, в Винницы, везде, где
есть люди.
— Мне, по настоящему, приходится завтра итти, но у нас болен, — продолжал Михайлов, — один
офицер, так… — Он хотел рассказать, что черед
был не его, но так как командир 8-й роты
был нездоров, а в роте оставался прапорщик только, то он счел своей обязанностью предложить себя на место поручика Непшитшетского и потому шел нынче на бастион. Калугин не дослушал его.
Гальцина, делая разные замечания на французском языке; но, так как вчетвером нельзя
было итти по дорожке, он принужден
был итти один и только на втором круге взял под руку подошедшего и заговорившего о ним известно храброго морского
офицера Сервягина, желавшего тоже присоединиться к кружку аристократов.
Но замечательно то, что не только князь Гальцин, но и все эти господа, расположившись здесь кто на окне, кто задравши ноги, кто за фортепьянами, казались совсем другими людьми, чем на бульваре: не
было этой смешной надутости, высокомерности, которые они выказывали пехотным
офицерам; здесь они
были между своими в натуре, особенно Калугин и Гальцин, очень милыми, простодушными, веселыми и добрыми ребятами. Разговор шел о петербургских сослуживцах и знакомых.
— А как же наши пехотные
офицеры, — сказал Калугин, — которые живут на бастьонах с солдатами, в блиндаже и
едят солдатской борщ, — как им-то?
— Атаковали ложементы, — заняли — французы подвели огромные резервы — атаковали наших —
было только два батальона, — говорил, запыхавшись, тот же самый
офицер, который приходил вечером, с трудом переводя дух, но совершенно развязно направляясь к двери.
Толпы солдат несли на носилках и вели под руки раненых. На улице
было совершенно темно; только редко, редко где светились окна в гошпитале или у засидевшихся
офицеров. С бастионов доносился тот же грохот орудий и ружейной перепалки, и те же огни вспыхивали на черном небе. Изредка слышался топот лошади проскакавшего ординарца, стон раненого, шаги и говор носильщиков или женский говор испуганных жителей, вышедших на крылечко посмотреть на канонаду.
В блиндаже сидел генерал NN, командир бастиона и еще человек 6
офицеров, в числе которых
был и Праскухин, и говорили про разные подробности дела.
— А вот я рад, что и вы здесь, капитан, — сказал он морскому
офицеру, в штаб-офицерской шинели, с большими усами и Георгием, который вошел в это время в блиндаж и просил генерала дать ему рабочих, чтобы исправить на его батарее две амбразуры, которые
были засыпаны. — Мне генерал приказал узнать, — продолжал Калугин, когда командир батареи перестал говорить с генералом, — могут ли ваши орудия стрелять по траншее картечью?
Но, встретив Михайлова, он подумал, что, чем ему самому под этим страшным огнем итти туда, чего и не
было ему приказано, он может расспросить всё подробно у
офицера, который
был там.
— Как не
будет? напротив, генерал сейчас опять пошел на вышку. Еще полк пришел. Да вот она, слышите? опять пошла ружейная. Вы не ходите. Зачем вам? — прибавил
офицер, заметив движение, которое сделал Калугин.
Действительно минут через 5 генерал вернулся вместе с
офицерами, которые
были при нем; в числе их
был и юнкер барон Пест, но Праскухина не
было.
С удивительным наслаждением Калугин почувствовал себя дома, вне опасности, и, надев ночную рубашку, лежа в постели уж рассказал Гальцину подробности дела, передавая их весьма естественно, — с той точки зрения, с которой подробности эти доказывали, что он, Калугин, весьма дельный и храбрый
офицер, на что, мне кажется, излишне бы
было намекать, потому что это все знали и не имели никакого права и повода сомневаться, исключая, может
быть, покойника ротмистра Праскухина, который, несмотря на то, что, бывало, считал за счастие ходить под руку с Калугиным, вчера только по секрету рассказывал одному приятелю, что Калугин очень хороший человек, но, между нами
будь сказано, ужасно не любит ходить на бастионы.
— Не знаю, убит, кажется, — неохотно отвечал прапорщик, который, между прочим,
был очень недоволен, что штабс-капитан вернулся и тем лишил его удовольствия сказать, что он один
офицер остался в роте.
«Вот ежели бы он
был хороший
офицер, он бы взял тогда, а теперь надо солдат посылать одних; а и посылать как? под этим страшным огнем могут убить задаром», — думал Михайлов.
— Ребята! надо сходить назад — взять
офицера, что ранен там в канаве, — сказал он не слишком громко и повелительно, чувствуя, как неприятно
будет солдатам исполнять это приказанье, — и действительно, так как он ни к кому именно не обращался, никто не вышел, чтобы исполнить его.
Барон Пест тоже пришел на бульвар. Он рассказывал, что
был на перемирьи и говорил с французскими
офицерами, как-будто бы один французский
офицер сказал ему: «S’il n’avait pas fait clair encore pendant une demi heure, les embuscades auraient été reprises», [Если бы еще полчаса
было темно, ложементы
были бы вторично взяты,] и как он отвечал ему: «Monsieur! Je ne dit pas non, pour ne pas vous donner un dementi», [Я не говорю нет, только чтобы вам не противоречить,] и как это хорошо он сказал и т. д.
Офицерская повозочка должна
была остановиться, и
офицер, щурясь и морщась от пыли, густым, неподвижным облаком поднявшейся на дороге, набивавшейся ему в глаза и уши и липнувшей на потное лицо, с озлобленным равнодушием смотрел на лица больных и раненых, двигавшихся мимо него.
Один, с подвязанной какой-то веревочкой рукой, с шинелью в накидку, на весьма грязной рубахе, хотя худой и бледный, сидел бодро в середине телеги и взялся
было за шапку, увидав
офицера, но потом, вспомнив верно, что он раненый, сделал вид, что он только хотел почесать голову.
Проезжий
офицер, — поручик Козельцов,
был офицер недюжинный.
— Как же! очень
буду слушать, что Москва [Во многих армейских полках
офицеры полупрезрительно, полуласкательно называют солдата Москва или еще присяга.] болтает! — пробормотал поручик, ощущая какую-то тяжесть апатии на сердце и туманность мыслей, оставленных в нем видом транспорта раненых и словами солдата, значение которых невольно усиливалось и подтверждалось звуками бомбардированья.
Станция
была полна народом, когда Козельцов подъехал к ней. Первое лицо, встретившееся ему еще на крыльце,
был худощавый, очень молодой человек, смотритель, который перебранивался с следовавшими за ним двумя
офицерами.
— Я, батюшка, сам понимаю и всё знаю; да что станете делать! Вот дайте мне только (на лицах
офицеров выразилась надежда)… дайте только до конца месяца дожить — и меня здесь не
будет. Лучше на Малахов курган пойду, чем здесь оставаться. Ей Богу! Пусть делают как хотят, когда такие распоряжения: на всей станции теперь ни одной повозки крепкой нет, и клочка сена уж третий день лошади не видали.
Дымная, грязная комната
была так полна
офицерами и чемоданами, что Козельцов едва нашел место на окне, где и присел; вглядываясь в лица и вслушиваясь в разговоры, он начал делать папироску.
Направо от двери, около кривого сального стола, на котором стояло два самовара с позеленелой кое-где медью, и разложен
был сахар в разных бумагах, сидела главная группа: молодой безусый
офицер в новом стеганом архалуке, наверное сделанном из женского капота, доливал чайник; человека 4 таких же молоденьких
офицеров находились в разных углах комнаты: один из них, подложив под голову какую-то шубу, спал на диване; другой, стоя у стола, резал жареную баранину безрукому
офицеру, сидевшему у стола.
Два
офицера, один в адъютантской шинели, другой в пехотной, но тонкой, и с сумкой через плечо, сидели около лежанки, и по одному тому, как они смотрели на других, и как тот, который
был с сумкой, курил сигару, видно
было, что они не фронтовые пехотные
офицеры, и что они довольны этим.
Молодые
офицеры, которые, как он тотчас же по одному виду решил, только что ехали из корпуса, понравились ему и, главное, напомнили, что брат его, тоже из корпуса, на-днях должен
был прибыть в одну из батарей Севастополя.
Козельцов вообще, как истый фронтовой и хороший
офицер, не только не любил, но
был возмущен против штабных, которыми он с первого взгляда признал этих двух
офицеров.
— Однако это ужасно как досадно, — говорил один из молодых
офицеров, — что так уже близко, а нельзя доехать. Может
быть, нынче дело
будет, а нас не
будет.
В пискливом тоне голоса и в пятновидном свежем румянце, набежавшем на молодое лицо этого
офицера в то время, как он говорил, видна
была эта милая молодая робость человека, который беспрестанно боится, что не так выходит его каждое слово.
Этот
офицер так старательно объяснял причины своего замедления и как будто оправдывался в них, что это невольно наводило на мысль, что он трусит. Это еще стало заметнее, когда он расспрашивал о месте нахождения своего полка и опасно ли там. Он даже побледнел, и голос его оборвался, когда безрукий
офицер, который
был в том же полку, сказал ему, что в эти два дня у них одних
офицеров 17 человек выбыло.
Действительно,
офицер этот в настоящую минуту
был жесточайшим трусом, хотя 6 месяцев тому назад он далеко не
был им. С ним произошел переворот, который испытали многие и прежде и после него. Он жил в одной из наших губерний, в которых
есть кадетские корпуса, и имел прекрасное покойное место, но, читая в газетах и частных письмах о делах севастопольских героев, своих прежних товарищей, он вдруг возгорелся честолюбием и еще более патриотизмом.
Чувство это в продолжение 3-месячного странствования по станциям, на которых почти везде надо
было ждать и встречать едущих из Севастополя
офицеров, с ужасными рассказами, постоянно увеличивалось и наконец довело до того бедного
офицера, что из героя, готового на самые отчаянные предприятия, каким он воображал себя в П., в Дуванкòй он
был жалким трусом и, съехавшись месяц тому назад с молодежью, едущей из корпуса, он старался ехать как можно тише, считая эти дни последними в своей жизни, на каждой станции разбирал кровать, погребец, составлял партию в преферанс, на жалобную книгу смотрел как на препровождение времени и радовался, когда лошадей ему не давали.
Он действительно бы
был героем, ежели бы из П. попал прямо на бастионы, а теперь еще много ему надо
было пройти моральных страданий, чтобы сделаться тем спокойным, терпеливым человеком в труде и опасности, каким мы привыкли видеть русского
офицера. Но энтузиазм уже трудно бы
было воскресить в нем.
Можешь себе представить, — перед самым выпуском мы пошли втроем курить, — знаешь эту комнатку, что за швейцарской, ведь и при вас, верно, так же
было, — только можешь вообразить, этот каналья сторож увидал и побежал сказать дежурному
офицеру (и ведь мы несколько раз давали на водку сторожу), он и подкрался; только как мы его увидали, те побросали папироски и драло в боковую дверь, — знаешь, а мне уж некуда, он тут мне стал неприятности говорить, разумеется, я не спустил, ну, он сказал инспектору, и пошло.
Оказалось, что Козельцов 2-й с преферансом и сахаром
был должен только 8 рублей
офицеру из П. Старший брат дал их ему, заметив только, что этак нельзя, когда денег нет, еще в преферанс играть.
Володя
был поражен величием обозного
офицера, его небрежною манерой и уважением, с которым обращался к нему брат.
«Должно
быть, это очень хороший у них
офицер, которого все почитают: верно простой, очень храбрый и гостеприимный», — подумал он, скромно и робко садясь на диван.
— Коли я говорю, стало
быть, верно; а, впрочем, чорт его знает! Он и соврать не дорого возьмет. Что ж,
будете портер
пить? — сказал обозный
офицер всё из палатки.
Меньшой брат ничего не понимал, что они говорят, но ему смутно казалось, что брат говорит не то, что думает, но как будто потому только, что
пьет портер этого
офицера.
Бутылка портера уже
была выпита, и разговор продолжался уже довольно долго в том же роде, когда полы палатки распахнулись, и из нее выступил невысокий свежий мужчина в синем атласном халате с кисточками, в фуражке с красным околышем и кокардой. Он вышел, поправляя свои черные усики, и, глядя куда-то на ковер, едва заметным движением плеча ответил на поклоны
офицеров.
— Что за честь, когда нечего
есть! — презрительно смеясь, сказал комисионер, обращаясь к обозному
офицеру, который тоже засмеялся при этом. — Заведи-ка из «Лучии»: мы послушаем, — сказал он, указывая на коробочку с музыкой: — я люблю ее…
Встречались носилки с ранеными, опять полковые повозки с турами; какой-то полк встретился на Корабельной; верховые проезжали мимо. Один из них
был офицер с казаком. Он ехал рысью, но увидав Володю, приостановил лошадь около него, вгляделся ему в лицо, отвернулся и поехал прочь, ударив плетью по лошади. «Один, один! всем всё равно,
есть ли я, или нет меня на свете», подумал с ужасом бедный мальчик, и ему без шуток захотелось плакать.