Неточные совпадения
Первое впечатление ваше непременно самое неприятное: странное смешение лагерной
и городской жизни, красивого города
и грязного бивуака
не только не красиво, но кажется отвратительным беспорядком; вам даже покажется, что все перепуганы, суетятся,
не знают, что делать.
—
И потом ничего;
только как кожу натягивать стали, так саднило как будто. Оно первое дело, ваше благородие,
не думать много: как
не думаешь, оно тебе
и ничего. Всё больше оттого, что думает человек.
Только что вы немного взобрались на гору, справа
и слева начинают жужжать штуцерные пули,
и вы, может быть, призадумаетесь,
не итти ли вам по траншее, которая ведет параллельно с дорогой; но траншея эта наполнена такой жидкой, желтой, вонючей грязью выше колена, что вы непременно выберете дорогу по горе, тем более, что вы видите, все идут по дороге.
Офицер этот расскажет вам, — но
только, ежели вы его расспросите, — про бомбардирование 5-го числа, расскажет, как на его батарее
только одно орудие могло действовать,
и из всей прислуги осталось 8 человек,
и как всё-таки на другое утро 6-го он палил [Моряки все говорят палить, а
не стрелять.] из всех орудий; расскажет вам, как 5-го попала бомба в матросскую землянку
и положила одиннадцать человек; покажет вам из амбразуры батареи
и траншеи неприятельские, которые
не дальше здесь, как в 30-40 саженях.
Но зато, когда снаряд пролетел,
не задев вас, вы оживаете,
и какое-то отрадное, невыразимо приятное чувство, но
только на мгновение, овладевает вами, так что вы находите какую-то особенную прелесть в опасности, в этой игре жизнью
и смертью; вам хочется, чтобы еще
и еще
и поближе упало около вас ядро или бомба.
Только теперь рассказы о первых временах осады Севастополя, когда в нем
не было укреплений,
не было войск,
не было физической возможности удержать его,
и всё-таки
не было ни малейшего сомнения, что он
не отдастся неприятелю, — о временах, когда этот герой, достойный древней Греции, — Корнилов, объезжая войска, говорил: «умрем, ребята, а
не отдадим Севастополя»,
и наши русские, неспособные к фразерству, отвечали: «умрем! ура!» —
только теперь рассказы про эти времена перестали быть для вас прекрасным историческим преданием, но сделались достоверностью, фактом.
Его прежний круг был до такой степени выше теперешнего, что когда, в минуты откровенности, ему случалось рассказывать пехотным товарищам, как у него были свои дрожки, как он танцовал на балах у губернатора
и играл в карты с штатским генералом, его слушали равнодушно-недоверчиво, как будто
не желая
только противоречить
и доказывать противное — «пускай говорит», мол,
и что ежели он
не выказывал явного презрения к кутежу товарищей — водкой, к игре на 5-ти рублевый банк,
и вообще к грубости их отношений, то это надо отнести к особенной кротости, уживчивости
и рассудительности его характера.
Слово аристократы (в смысле высшего отборного круга, в каком бы то ни было сословии) получило у нас в России (где бы кажется,
не должно бы было быть его) с некоторого времени большую популярность
и проникло во все края
и во все слои общества, куда проникло
только тщеславие (а в какие условия времени
и обстоятельств
не проникает эта гнусная страстишка?) — между купцами, между чиновниками, писарями, офицерами, в Саратов, в Мамадыши, в Винницы, везде, где есть люди.
— Мне, по настоящему, приходится завтра итти, но у нас болен, — продолжал Михайлов, — один офицер, так… — Он хотел рассказать, что черед был
не его, но так как командир 8-й роты был нездоров, а в роте оставался прапорщик
только, то он счел своей обязанностью предложить себя на место поручика Непшитшетского
и потому шел нынче на бастион. Калугин
не дослушал его.
— А что,
не будет ли нынче чего-нибудь? — робко спросил Михайлов, поглядывая то на Калугина, то на Гальцина. Никто
не отвечал ему. Гальцин
только сморщился как-то, пустил глаза мимо его фуражки
и, помолчав немного, сказал...
Но замечательно то, что
не только князь Гальцин, но
и все эти господа, расположившись здесь кто на окне, кто задравши ноги, кто за фортепьянами, казались совсем другими людьми, чем на бульваре:
не было этой смешной надутости, высокомерности, которые они выказывали пехотным офицерам; здесь они были между своими в натуре, особенно Калугин
и Гальцин, очень милыми, простодушными, веселыми
и добрыми ребятами. Разговор шел о петербургских сослуживцах
и знакомых.
Вдруг чьи-то шаги послышались впереди его. Он быстро разогнулся, поднял голову
и, бодро побрякивая саблей, пошел уже
не такими скорыми шагами, как прежде. Он
не узнавал себя. Когда он сошелся с встретившимся ему саперным офицером
и матросом,
и первый крикнул ему: «ложитесь!» указывая на светлую точку бомбы, которая, светлее
и светлее, быстрее
и быстрее приближаясь, шлепнулась около траншеи, он
только немного
и невольно, под влиянием испуганного крика, нагнул голову
и пошел дальше.
Звезды высоко, но
не ярко блестели на небе; ночь была темна, — хоть глаз выколи, —
только огни выстрелов
и разрыва бомб мгновенно освещали предметы.
— Бомбами пускать! сук[ин] сын е….. твою м… Дай
только добраться, тогда попробуешь штыка трехгранного русского, проклятый! — заговорил ротный командир так громко, что батальонный командир должен был приказать ему молчать
и не шуметь так много.
С удивительным наслаждением Калугин почувствовал себя дома, вне опасности,
и, надев ночную рубашку, лежа в постели уж рассказал Гальцину подробности дела, передавая их весьма естественно, — с той точки зрения, с которой подробности эти доказывали, что он, Калугин, весьма дельный
и храбрый офицер, на что, мне кажется, излишне бы было намекать, потому что это все знали
и не имели никакого права
и повода сомневаться, исключая, может быть, покойника ротмистра Праскухина, который, несмотря на то, что, бывало, считал за счастие ходить под руку с Калугиным, вчера
только по секрету рассказывал одному приятелю, что Калугин очень хороший человек, но, между нами будь сказано, ужасно
не любит ходить на бастионы.
Праскухин испугался,
не напрасно ли он струсил, — может быть, бомба упала далеко,
и ему
только казалось, что трубка шипит тут же.
Лица
и звук голосов их имели серьезное, почти печальное выражение, как будто потери вчерашнего дела сильно трогали
и огорчали каждого, но, сказать по правде, так как никто из них
не потерял очень близкого человека (да
и бывают ли в военном быту очень близкие люди?), это выражение печали было выражение официальное, которое они
только считали обязанностью выказывать.
Барон Пест тоже пришел на бульвар. Он рассказывал, что был на перемирьи
и говорил с французскими офицерами, как-будто бы один французский офицер сказал ему: «S’il n’avait pas fait clair encore pendant une demi heure, les embuscades auraient été reprises», [Если бы еще полчаса было темно, ложементы были бы вторично взяты,]
и как он отвечал ему: «Monsieur! Je ne dit pas non, pour ne pas vous donner un dementi», [Я
не говорю нет,
только чтобы вам
не противоречить,]
и как это хорошо он сказал
и т. д.
Недоставало
только Праскухина, Нефердова
и еще кой-кого, о которых здесь едва ли помнил
и думал кто-нибудь теперь, когда тела их еще
не успели быть обмыты, убраны
и зарыты в землю,
и о которых через месяц точно так же забудут отцы, матери, жены, дети, ежели они были, или
не забыли про них прежде.
Выстрелы уже слышались, особенно иногда, когда
не мешали горы, или доносил ветер, чрезвычайно ясно, часто
и, казалось, близко: то как будто взрыв потрясал воздух
и невольно заставлял вздрагивать, то быстро друг за другом следовали менее сильные звуки, как барабанная дробь, перебиваемая иногда поразительным гулом, то всё сливалось в какой-то перекатывающийся треск, похожий на громовые удары, когда гроза во всем разгаре,
и только что полил ливень.
— В городу, брат, стоит, в городу, — проговорил другой, старый фурштатский солдат, копавший с наслаждением складным ножом в неспелом, белёсом арбузе. Мы вот
только с полдён оттеле идем. Такая страсть, братец ты мой, что
и не ходи лучше, а здесь упади где-нибудь в сене, денек-другой пролежи — дело-то лучше будет.
— Я, батюшка, сам понимаю
и всё знаю; да что станете делать! Вот дайте мне
только (на лицах офицеров выразилась надежда)… дайте
только до конца месяца дожить —
и меня здесь
не будет. Лучше на Малахов курган пойду, чем здесь оставаться. Ей Богу! Пусть делают как хотят, когда такие распоряжения: на всей станции теперь ни одной повозки крепкой нет,
и клочка сена уж третий день лошади
не видали.
Козельцов вообще, как истый фронтовой
и хороший офицер,
не только не любил, но был возмущен против штабных, которыми он с первого взгляда признал этих двух офицеров.
Можешь себе представить, — перед самым выпуском мы пошли втроем курить, — знаешь эту комнатку, что за швейцарской, ведь
и при вас, верно, так же было, —
только можешь вообразить, этот каналья сторож увидал
и побежал сказать дежурному офицеру (
и ведь мы несколько раз давали на водку сторожу), он
и подкрался;
только как мы его увидали, те побросали папироски
и драло в боковую дверь, — знаешь, а мне уж некуда, он тут мне стал неприятности говорить, разумеется, я
не спустил, ну, он сказал инспектору,
и пошло.
— Какой ты смешной! — сказал старший брат, доставая папиросницу
и не глядя на него. — Жалко
только, что мы
не вместе будем.
— Одно
только досадно, — можешь вообразить, какое несчастие: у нас ведь дорогой целый узел украли, а у меня в нем кивер был, так что я теперь в ужасном положении
и не знаю, как я буду являться. Ты знаешь, ведь у нас новые кивера теперь, да
и вообще сколько перемен; всё к лучшему. Я тебе всё это могу рассказать… Я везде бывал в Москве…
Дело в том, что
только теперь, при мысли, что, севши в тележку, он,
не вылезая из нее, будет в Севастополе,
и что никакая случайность уже
не может задержать его, ему ясно представилась опасность, которой он искал,
и он смутился, испугался одной мысли о близости ее.
Я приподнимусь
и скажу
только: «Да, вы
не умели ценить 2-х человек, которые истинно любили отечество; теперь они оба пали… да простит вам Бог!»
и умру».
Новый балаган был так велик, прочно заплетен
и удобен, с столиками
и лавочками, плетеными
и из дерна, как
только строят для генералов или полковых командиров: бока
и верх, чтобы лист
не сыпался, были завешаны тремя коврами, хотя весьма уродливыми, но новыми
и, верно, дорогими.
— Ничего,
только скупая шельма такая, что ужас! Ведь он малым числом имеет 300 рублей в месяц! а живет как свинья, ведь ты видел. А комисионера этого я видеть
не могу, я его побью когда-нибудь. Ведь эта каналья из Турции тысяч 12 вывез… —
И Козельцов стал распространяться о лихоимстве, немножко (сказать по правде) с той особенной злобой человека, который осуждает
не за то, что лихоимство — зло, а за то, что ему досадно, что есть люди, которые пользуются им.
А теперь! голландская рубашка уж торчит из-под драпового с широкими рукавами сюртука, 10-ти рублевая сигара в руке, на столе 6-рублевый лафит, — всё это закупленное по невероятным ценам через квартермейстера в Симферополе; —
и в глазах это выражение холодной гордости аристократа богатства, которое говорит вам: хотя я тебе
и товарищ, потому что я полковой командир новой школы, но
не забывай, что у тебя 60 рублей в треть жалованья, а у меня десятки тысяч проходят через руки,
и поверь, что я знаю, как ты готов бы полжизни отдать за то
только, чтобы быть на моем месте.
— Попытаться нешто: чем чорт
не шутит!
и комар бывает, что, знаете, какие штуки делает. Выпить
только надо для храбрости.
Только поручик Черновицкий, с высоко поднятыми бровями, хотя
и был учтивее всех
и одет в сюртук довольно чистый, хотя
и не новый, но тщательно заплатанный,
и выказывал золотую цепочку на атласном жилете,
не нравился Володе.
Скромные ли, учтивые манеры Володи, который обращался с ним так же, как с офицером,
и не помыкал им, как мальчишкой, или приятная наружность пленили Влангу, как называли его солдаты, склоняя почему-то в женском роде его фамилию,
только он
не спускал своих добрых больших глупых глаз с лица нового офицера, предугадывал
и предупреждал все его желания
и всё время находился в каком-то любовном экстазе, который, разумеется, заметили
и подняли на смех офицеры.
— Да это всё равно: я
только думаю, что ежели
не мои деньги, то я
и не могу их брать.
Салфеток
не было, ложки были жестяные
и деревянные, стаканов было два,
и на столе стоял
только серый графин воды с отбитым горлышком; но обед был
не скучен: разговор
не умолкал.
Тоже об обязанностях службы, которые должен был нести Володя, к его удивлению
и огорчению, совсем
не было речи, как будто он приехал в Севастополь
только затем, чтобы рассказывать об облегченных орудиях
и обедать у батарейного командира.
Вланг первый, как
только увидал в аршин низенькую дверь блиндажа, опрометью, прежде всех, вбежал в нее
и, чуть
не разбившись о каменный пол, забился в угол, из которого уже
не выходил больше.
В самом блиндаже было тихо;
только солдаты, еще дичась нового офицера, изредка переговаривались, прося один другого посторониться или огню трубочку закурить; крыса скреблась где-то между камнями, или Вланг,
не пришедший еще в себя
и дико смотревший кругом, вздыхал вдруг громким вздохом.
Васин, который, как успел рассмотреть Володя, был маленький, с большими добрыми глазами, бакенбардист, рассказал, при общем сначала молчании, а потом хохоте, как, приехав в отпуск, сначала ему были ради, а потом отец стал его посылать на работу, а за женой лесничий поручик дрожки присылал. Всё это чрезвычайно забавляло Володю. Он
не только не чувствовал ни малейшего страха или неудовольствия от тесноты
и тяжелого запаха в блиндаже, но ему чрезвычайно легко
и приятно было.
Только Вланг
не мог преодолеть себя: прятался
и гнулся всё так же,
и Васин потерял свое спокойствие, суетился
и приседал беспрестанно.
Радость, что он исполняет хорошо свою обязанность, что он
не только не трус, но даже храбр, чувство командования
и присутствие 20 человек, которые, он знал, с любопытством смотрели на него, сделали из него совершенного молодца.
Через полчаса он лежал на носилках, около Николаевской? казармы,
и знал, что он ранен, но боли почти
не чувствовал, ему хотелось
только напиться чего-нибудь холодного
и лечь попокойнее.
Вспомнив то, что было на 5 бастионе, он с чрезвычайно отрадным чувством самодовольства подумал, что он хорошо исполнил свой долг, что в первый раз за всю свою службу он поступил так хорошо, как
только можно было,
и ни в чем
не может упрекнуть себя.