Неточные совпадения
По мере удаления
от предметов, связанных с тяжелыми воспоминаниями, наполнявшими до сей поры мое воображение, воспоминания эти теряют свою силу и быстро заменяются отрадным чувством сознания жизни, полной силы, свежести и надежды.
В сенях уже кипит самовар, который раскрасневшись, как рак, раздувает Митька-форейтор; на дворе сыро и туманно, как будто пар подымается
от пахучего навоза; солнышко веселым, ярким светом освещает восточную часть неба, и соломенные крыши просторных навесов, окружающих двор, глянцевиты
от росы, покрывающей их.
Иногда во время жара, проезжая через рощу, мы отстаем
от кареты, нарываем зеленых веток и устраиваем в бричке беседку.
Я не знал, куда деваться: ни черное
от пыли лицо Володи, дремавшего подле меня, ни движения спины Филиппа, ни длинная тень нашей брички, под косым углом бежавшая за нами, не доставляли мне развлечения.
Василий приподнимается с козел и поднимает верх брички; кучера надевают армяки и при каждом ударе грома снимают шапки и крестятся; лошади настораживают уши, раздувают ноздри, как будто принюхиваясь к свежему воздуху, которым пахнет
от приближающейся тучи, и бричка скорее катит по пыльной дороге.
Тревожные чувства тоски и страха увеличивались во мне вместе с усилением грозы, но когда пришла величественная минута безмолвия, обыкновенно предшествующая разражению грозы, чувства эти дошли до такой степени, что, продолжись это состояние еще четверть часа, я уверен, что умер бы
от волнения.
Ветер еще усиливается: гривы и хвосты лошадей, шинель Василья и края фартука принимают одно направление и отчаянно развеваются
от порывов неистового ветра.
Наконец медный грош летит мимо нас, и жалкое созданье, в обтянувшем его худые члены, промокшем до нитки рубище, качаясь
от ветра, в недоумении останавливается посреди дороги и исчезает из моих глаз.
Мысль переходит в убеждение только одним известным путем, часто совершенно неожиданным и особенным
от путей, которые, чтобы приобрести то же убеждение, проходят другие умы.
— Да, тебе ничего, а мне чего, — продолжал Володя, делая жест подергивания плечом, который он наследовал
от папа, — разбил, да еще и смеется, этакой несносный мальчишка!
Володя взял меня за руку и хотел оттащить
от стола; но я уже был раздражен до последней степени: схватил стол за ножку и опрокинул его. «Так вот же тебе!» — и все фарфоровые и хрустальные украшения с дребезгом полетели на пол.
Но ни одна из перемен, происшедших в моем взгляде на вещи, не была так поразительна для самого меня, как та, вследствие которой в одной из наших горничных я перестал видеть слугу женского пола, а стал видеть женщину,
от которой могли зависеть, в некоторой степени, мое спокойствие и счастие.
В одну из тех минут, когда, с уроком в руке, занимаешься прогулкой по комнате, стараясь ступать только по одним щелям половиц, или пением какого-нибудь несообразного мотива, или размазыванием чернил по краю стола, или повторением без всякой мысли какого-нибудь изречения — одним словом, в одну из тех минут, когда ум отказывается
от работы и воображение, взяв верх, ищет впечатлений, я вышел из классной и без всякой цели спустился к площадке.
Я был стыдлив
от природы, но стыдливость моя еще увеличивалась убеждением в моей уродливости. А я убежден, что ничто не имеет такого разительного влияния на направление человека, как наружность его, и не столько самая наружность, сколько убеждение в привлекательности или непривлекательности ее.
Я был слишком самолюбив, чтобы привыкнуть к своему положению, утешался, как лисица, уверяя себя, что виноград еще зелен, то есть старался презирать все удовольствия, доставляемые приятной наружностью, которыми на моих глазах пользовался Володя и которым я
от души завидовал, и напрягал все силы своего ума и воображения, чтобы находить наслаждения в гордом одиночестве.
— Боже мой, порох!.. — воскликнула Мими задыхающимся
от волнения голосом. — Что вы делаете? Вы хотите сжечь дом, погубить всех нас…
И с неописанным выражением твердости духа Мими приказала всем посторониться, большими, решительными шагами подошла к рассыпанной дроби и, презирая опасность, могущую произойти
от неожиданного взрыва, начала топтать ее ногами. Когда, по ее мнению, опасность уже миновалась, она позвала Михея и приказала ему выбросить весь этот порох куда-нибудь подальше или, всего лучше, в воду и, гордо встряхивая чепцом, направилась к гостиной. «Очень хорошо за ними смотрят, нечего сказать», — проворчала она.
Была ли это действительно его история или произведение фантазии, родившееся во время его одинокой жизни в нашем доме, которому он и сам начал верить
от частого повторения, или он только украсил фантастическими фактами действительные события своей жизни — не решил еще я до сих пор.
Он сказал: „Карл хороший работник, и скоро он будет моим Geselle!“, [подмастерьем (нем.).] но… человек предполагает, а бог располагает… в 1796 году была назначена Konskription, [рекрутский набор (нем.).] и все, кто мог служить,
от восемнадцати до двадцать первого года, должны были собраться в город.
По окончании годичного траура бабушка оправилась несколько
от печали, поразившей ее, и стала изредка принимать гостей, в особенности детей — наших сверстников и сверстниц.
На таблице, висевшей в классной, значилось: Lundi, de 2 а 3, Maître d’Histoire et de Gèographie [Понедельник,
от 2 до 3, учитель истории и географии (фр.).] и вот этого-то Maître d’Histoire мы должны были дождаться, выслушать и проводить, прежде чем быть свободными.
— Кажется, Лебедев нынче не придет, — сказал Володя, отрываясь на минутку
от книги Смарагдова, по которой он готовил урок.
— Нет, это не он, это какой-то барин, — сказал он. — Подождем еще до половины третьего, — прибавил он, потягиваясь и в то же время почесывая маковку, как он это обыкновенно делал, на минуту отдыхая
от занятий. — Ежели не придет и в половине третьего, тогда можно будет сказать St.-Jérôme’у, чтобы убрать тетради.
От нечего делать я раскрыл книгу на том месте, где был задан урок, и стал прочитывать его. Урок был большой и трудный, я ничего не знал и видел, что уже никак не успею хоть что-нибудь запомнить из него, тем более что находился в том раздраженном состоянии, в котором мысли отказываются остановиться на каком бы то ни было предмете.
Сонечка и княжны едва могли удержаться
от смеха, что весьма приятно польстило моему самолюбию; но St.
Я читал где-то, что дети
от двенадцати до четырнадцати лет, то есть находящиеся в переходном возрасте отрочества, бывают особенно склонны к поджигательству и даже убийству.
В первую минуту Jérôme не мог слова произнести
от удивления и злости.
— C’est bien, [Хорошо (фр.).] — сказал он, догоняя меня, — я уже несколько раз обещал вам наказание,
от которого вас хотела избавить ваша бабушка; но теперь я вижу, что, кроме розог, вас ничем не заставишь повиноваться, и нынче вы их вполне заслужили.
Он сказал это так громко, что все слышали его слова. Кровь с необыкновенной силой прилила к моему сердцу; я почувствовал, как крепко оно билось, как краска сходила с моего лица и как совершенно невольно затряслись мои губы. Я должен был быть страшен в эту минуту, потому что St.-Jérôme, избегая моего взгляда, быстро подошел ко мне и схватил за руку; но только что я почувствовал прикосновение его руки, мне сделалось так дурно, что я, не помня себя
от злобы, вырвал руку и из всех моих детских сил ударил его.
Голова моя закружилась
от волнения; помню только, что я отчаянно бился головой и коленками до тех пор, пока во мне были еще силы; помню, что нос мой несколько раз натыкался на чьи-то ляжки, что в рот мне попадал чей-то сюртук, что вокруг себя со всех сторон я слышал присутствие чьих-то ног, запах пыли и violette, [фиалки (фр.).] которой душился St.-Jérôme.
Сначала внизу и вокруг меня царствовала совершенная тишина, или, по крайней мере, мне так казалось
от слишком сильного внутреннего волнения, но мало-помалу я стал разбирать различные звуки.
(В то время я был твердо убежден, что все, начиная
от бабушки и до Филиппа-кучера, ненавидят меня и находят наслаждение в моих страданиях.)
Наконец, в изнурении
от ран и усталости, я падаю на землю и кричу: «Победа!» Генерал подъезжает ко мне и спрашивает: «Где он — наш спаситель?» Ему указывают на меня, он бросается мне на шею и с радостными слезами кричит: «Победа!» Я выздоравливаю и, с подвязанной черным платком рукою, гуляю по Тверскому бульвару.
Тут я как будто просыпаюсь и нахожу себя опять на сундуке, в темном чулане, с мокрыми
от слез щеками, без всякой мысли, твердящего слова: и мы все летим выше и выше.
Ежели бы мне не прислали розанчиков, то значило бы, что меня наказывают заточением, но теперь выходило, что я еще не наказан, что я только удален
от других, как вредный человек, а что наказание впереди.
Карл Иваныч был смешной старик, дядька, которого я любил
от души, но ставил все-таки ниже себя в моем детском понимании общественного положения.
Карл Иваныч ставил нас на колени лицом в угол, и наказание состояло в физической боли, происходившей
от такого положения; St.-Jérôme, выпрямляя грудь и делая величественный жест рукою, трагическим голосом кричал: «A genoux, mauvais sujet!», приказывал становиться на колени лицом к себе и просить прощения. Наказание состояло в унижении.
Володя не помнит себя
от радости.
Бабушка в первый раз после кончины maman пьет шампанское, выпивает целый бокал, поздравляя Володю, и снова плачет
от радости, глядя на него.
Впрочем, причина его веселья, как я узнал
от Николая, состоит в том, что он в последнее время выиграл чрезвычайно много.
— Нет, друг мой, играй почаще, — сказал он дрожащим
от волнения голосом, — коли бы ты знала, как мне хорошо поплакать с тобой…
Я люблю отца, но ум человека живет независимо
от сердца и часто вмещает в себя мысли, оскорбляющие чувство, непонятные и жестокие для него. И такие мысли, несмотря на то, что я стараюсь удалить их, приходят мне…
Мими с недовольным видом говорит, что только глупые смеются без причины, и Любочка, вся красная
от напряжения сдержанного смеха, исподлобья смотрит на меня.
Наблюдения мои в девичьей давно уже прекратились, мне совестно прятаться за двери, да притом и убеждение в любви Маши к Василью, признаюсь, несколько охладило меня. Окончательно же исцеляет меня
от этой несчастной страсти женитьба Василья, для которой я сам, по просьбе его, испрашиваю у папа позволения.
Нехлюдов был нехорош собой: маленькие серые глаза, невысокий крутой лоб, непропорциональная длина рук и ног не могли быть названы красивыми чертами. Хорошего было в нем только — необыкновенно высокий рост, нежный цвет лица и прекрасные зубы. Но лицо это получало такой оригинальный и энергический характер
от узких, блестящих глаз и переменчивого, то строгого, то детски-неопределенного выражения улыбки, что нельзя было не заметить его.
— Что ж делать, si je suis timide! [если я застенчив! (фр.)] Я уверен, ты в жизни своей никогда не краснел, а я всякую минуту,
от малейших пустяков! — сказал он, краснея в это же время.
— Savez-vous d’où vient votre timidité?.. d’un excès d’amour propre, mon cher, [Знаете, отчего происходит ваша застенчивость?..
от избытка самолюбия, мой дорогой (фр.).] — сказал Дубков покровительственным тоном.
— Какой тут excès d’amour propre! — отвечал Нехлюдов, задетый за живое. — Напротив, я стыдлив оттого, что у меня слишком мало amour propre; мне все кажется, напротив, что со мной неприятно, скучно…
от этого…
—
От этого со мной часто бывает… — продолжал Нехлюдов.
— Ты не отделался, — сказал Нехлюдов, — я тебе докажу, что стыдливость происходит совсем не
от самолюбия.