Неточные совпадения
Мне нисколько не грустно: умственный взор
мой обращен не
на то, что я оставляю, а
на то, что ожидает меня.
Здесь, напротив, беспрестанно новые живописные места и предметы останавливают и развлекают
мое внимание, а весенняя природа вселяет в душу отрадные чувства — довольства настоящим и светлой надежды
на будущее.
Я не успел помолиться
на постоялом дворе; но так как уже не раз замечено мною, что в тот день, в который я по каким-нибудь обстоятельствам забываю исполнить этот обряд, со мною случается какое-нибудь несчастие, я стараюсь исправить свою ошибку: снимаю фуражку, поворачиваясь в угол брички, читаю молитвы и крещусь под курточкой так, чтобы никто не видал этого. Но тысячи различных предметов отвлекают
мое внимание, и я несколько раз сряду в рассеянности повторяю одни и те же слова молитвы.
Все
мое внимание обращается
на верстовые столбы и
на цифры, выставленные
на них; я делаю различные математические вычисления насчет времени, в которое мы можем приехать
на станцию.
Все
мое внимание было обращено
на верстовые столбы, которые я замечал издалека, и
на облака, прежде рассыпанные по небосклону, которые, приняв зловещие черные тени, теперь собирались в одну большую, мрачную тучу.
Это последнее обстоятельство более всего усиливало
мое нетерпение скорее приехать
на постоялый двор.
Не могу выразить чувства холодного ужаса, охватившего
мою душу в эту минуту. Дрожь пробегала по
моим волосам, а глаза с бессмыслием страха были устремлены
на нищего…
Не обращая даже внимания
на то, что к сапогам
моим липнут огромные комки грязи и чулки
мои давно уже мокры, я, шлепая по грязи, бегу к окну кареты.
Теперь же тысячи новых, неясных мыслей, касательно одинокого положения их, зароились в
моей голове, и мне стало так совестно, что мы богаты, а они бедны, что я покраснел и не мог решиться взглянуть
на Катеньку.
Случалось ли вам, читатель, в известную пору жизни, вдруг замечать, что ваш взгляд
на вещи совершенно изменяется, как будто все предметы, которые вы видели до тех пор, вдруг повернулись к вам другой, неизвестной еще стороной? Такого рода моральная перемена произошла во мне в первый раз во время нашего путешествия, с которого я и считаю начало
моего отрочества.
С приездом в Москву перемена
моего взгляда
на предметы, лица и свое отношение к ним стала еще ощутительнее.
Папа, который в Москве почти совсем не занимался нами и с вечно озабоченным лицом только к обеду приходил к нам, в черном сюртуке или фраке, — вместе с своими большими выпущенными воротничками рубашки, халатом, старостами, приказчиками, прогулками
на гумно и охотой, много потерял в
моих глазах.
— Сделай милость, никогда не смей прикасаться к
моим вещам, — сказал он, составляя куски разбитого флакончика и с сокрушением глядя
на них.
Но ни одна из перемен, происшедших в
моем взгляде
на вещи, не была так поразительна для самого меня, как та, вследствие которой в одной из наших горничных я перестал видеть слугу женского пола, а стал видеть женщину, от которой могли зависеть, в некоторой степени,
мое спокойствие и счастие.
С тех пор как помню себя, помню я и Машу в нашем доме, и никогда, до случая, переменившего совершенно
мой взгляд
на нее, и про который я расскажу сейчас, — я не обращал
на нее ни малейшего внимания.
Иногда, притаившись за дверью, я с тяжелым чувством зависти и ревности слушал возню, которая поднималась в девичьей, и мне приходило в голову: каково бы было
мое положение, ежели бы я пришел
на верх и, так же как Володя, захотел бы поцеловать Машу? что бы я сказал с своим широким носом и торчавшими вихрами, когда бы она спросила у меня, чего мне нужно?
Я был стыдлив от природы, но стыдливость
моя еще увеличивалась убеждением в
моей уродливости. А я убежден, что ничто не имеет такого разительного влияния
на направление человека, как наружность его, и не столько самая наружность, сколько убеждение в привлекательности или непривлекательности ее.
— И прекрасно сделаешь,
мой друг, — сказала бабушка уже не тем недовольным голосом, которым говорила прежде. — St.-Jérôme, по крайней мере, gouverneur, который поймет, как нужно вести des enfants de bonne maison, [детей из хорошей семьи (фр.).] a не простой menin, дядька, который годен только
на то, чтобы водить их гулять.
— Да, Николенька, — продолжал он, заметив выражение непритворного участия, с которым я смотрел
на него, —
моя судьба быть несчастливым с самого
моего детства и по гробовую доску.
Мне всегда платили злом за добро, которое я делал людям, и
моя награда не здесь, а оттуда, — сказал он, указывая
на небо.
«Я бедный человек, — я сказал, — хочу наняться где-нибудь
на фабрик, а платье
мое в грязи оттого, что я упал
на дороге».
Я полтора года жил
на канатной фабрике, и
мой хозяин так полюбил меня, что не хотел пустить. И мне было хорошо. Я был тогда красивый мужчина, я был молодой, высокий рост, голубые глаза, римский нос… и Madam L… (я не могу сказать ее имени), жена
моего хозяина, была молоденькая, хорошенькая дама. И она полюбила меня.
«Да, — начал он опять, поправляясь в кресле и запахивая свой халат, — много я испытал и хорошего и дурного в своей жизни; но вот
мой свидетель, — сказал он, указывая
на шитый по канве образок спасителя, висевший над его кроватью, — никто не может сказать, чтоб Карл Иваныч был нечестный человек!
В сердце у меня кипело; я сказал: «Он подлец!» Когда я подошел к стенке, где висела
моя шпага, я вдруг схватил ее и сказал: «Ты шпион; зашишайся! Du bist ein Spion, verteidige dich!» Ich gab ein Hieb [Я нанес один удар (нем.).] направо, ein Hieb налево и один
на галава.
Но только что я хотел поместиться
на обыкновенном посте своих наблюдений — за дверью, как вдруг Мими, всегда бывшая причиною
моих несчастий, наткнулась
на меня.
Учитель развернул тетрадь и, бережно обмакнув перо, красивым почерком написал Володе пять в графе успехов и поведения. Потом, остановив перо над графою, в которой означались
мои баллы, он посмотрел
на меня, стряхнул чернила и задумался.
Это фаталистическое изречение, в детстве подслушанное мною у Николая, во все трудные минуты
моей жизни производило
на меня благотворное, временно успокаивающее влияние. Входя в залу, я находился в несколько раздраженном и неестественном, но чрезвычайно веселом состоянии духа.
-Jérôme, заметив, должно быть,
мои проделки, подошел ко мне и, нахмурив брови (чего я терпеть не мог), сказал, что я, кажется, не к добру развеселился и что ежели я не буду скромнее, то, несмотря
на праздник, он заставит меня раскаяться.
Голова
моя закружилась от волнения; помню только, что я отчаянно бился головой и коленками до тех пор, пока во мне были еще силы; помню, что нос
мой несколько раз натыкался
на чьи-то ляжки, что в рот мне попадал чей-то сюртук, что вокруг себя со всех сторон я слышал присутствие чьих-то ног, запах пыли и violette, [фиалки (фр.).] которой душился St.-Jérôme.
Я не плакал, но что-то тяжелое, как камень, лежало у меня
на сердце. Мысли и представления с усиленной быстротой проходили в
моем расстроенном воображении; но воспоминание о несчастии, постигшем меня, беспрестанно прерывало их причудливую цепь, и я снова входил в безвыходный лабиринт неизвестности о предстоящей мне участи, отчаяния и страха.
Мне отрадно думать, что я несчастен не потому, что виноват, но потому, что такова
моя судьба с самого
моего рождения и что участь
моя похожа
на участь несчастного Карла Иваныча.
Я почтительно кланяюсь и, опираясь
на саблю, говорю: «Я счастлив, великий государь, что мог пролить кровь за свое отечество, и желал бы умереть за него; но ежели ты так милостив, что позволяешь мне просить тебя, прошу об одном — позволь мне уничтожить врага
моего, иностранца St — Jérôme’а.
Я грозно останавливаюсь перед Jérôme’ом и говорю ему: «Ты сделал
мое несчастие, а genoux!» [
на колени! (фр.)]
После сорока дней душа
моя улетает
на небо; я вижу там что-то удивительно прекрасное, белое, прозрачное, длинное и чувствую, что это
моя мать.
Я начинал надеяться, что наказание
мое ограничится заточением, и мысли
мои, под влиянием сладкого, крепительного сна, яркого солнца, игравшего
на морозных узорах окон, и дневного обыкновенного шума
на улицах начинали успокаиваться.
— А, не знаешь, что
на тебя нашло, не знаешь, не знаешь, не знаешь, не знаешь, — повторял он, с каждым словом потрясая
мое ухо, — будешь вперед совать нос, куда не следует, будешь? будешь?
Несмотря
на то, что я ощущал сильнейшую боль в ухе, я не плакал, а испытывал приятное моральное чувство. Только что папа выпустил
мое ухо, я схватил его руку и со слезами принялся покрывать ее поцелуями.
Вот лежанка,
на которой стоят утюг, картонная кукла с разбитым носом, лоханка, рукомойник; вот окно,
на котором в беспорядке валяются кусочек черного воска, моток шелку, откушенный зеленый огурец и конфетная коробочка, вот и большой красный стол,
на котором,
на начатом шитье, лежит кирпич, обшитый ситцем, и за которым сидит она в
моем любимом розовом холстинковом платье и голубой косынке, особенно привлекающей
мое внимание.
— Одну тебя жалею, а то бы уж даа…вно
моя головушка
на воле была, ей-богу, ей-богу.
Долго я смотрел
на Машу, которая, лежа
на сундуке, утирала слезы своей косынкой, и, всячески стараясь изменять свой взгляд
на Василья, я хотел найти ту точку зрения, с которой он мог казаться ей столь привлекательным. Но, несмотря
на то, что я искренно сочувствовал ее печали, я никак не мог постигнуть, каким образом такое очаровательное создание, каким казалась Маша в
моих глазах, могло любить Василья.
«Когда я буду большой, — рассуждал я сам с собой, вернувшись к себе
на верх, — Петровское достанется мне, и Василий и Маша будут
мои крепостные.
Вдруг войдет Василий и, когда увидит Машу, скажет: „Пропала
моя головушка!“ — и Маша тоже заплачет; а я скажу: „Василий! я знаю, что ты любишь ее и она тебя любит,
на вот тебе тысячу рублей, женись
на ней, и дай бог тебе счастья“, — а сам уйду в диванную.
Когда я подошел к окну, внимание
мое обратила водовозка, которую запрягал в это время кучер, и все мысли
мои сосредоточились
на решении вопроса: в какое животное или человека перейдет душа этой водовозки, когда она околеет?
Однако философские открытия, которые я делал, чрезвычайно льстили
моему самолюбию: я часто воображал себя великим человеком, открывающим для блага всего человечества новые истины, и с гордым сознанием своего достоинства смотрел
на остальных смертных; но, странно, приходя в столкновение с этими смертными, я робел перед каждым, и чем выше ставил себя в собственном мнении, тем менее был способен с другими не только выказывать сознание собственного достоинства, но не мог даже привыкнуть не стыдиться за каждое свое самое простое слово и движение.
Но Катенька, по
моему тогдашнему мнению, больше похожа
на большую, и поэтому гораздо больше мне нравится.
Вообще он понемногу спускается в
моих глазах с той недосягаемой высоты,
на которую его ставило детское воображение.
Когда Любочка сердилась и говорила: «целый век не пускают», это слово целый век, которое имела тоже привычку говорить maman, она выговаривала так, что, казалось, слышал ее, как-то протяжно: це-е-лый век; но необыкновеннее всего было это сходство в игре ее
на фортепьяно и во всех приемах при этом: она так же оправляла платье, так же поворачивала листы левой рукой сверху, так же с досады кулаком била по клавишам, когда долго не удавался трудный пассаж, и говорила: «ах, бог
мой!», и та же неуловимая нежность и отчетливость игры, той прекрасной фильдовской игры, так хорошо названной jeu perlé, [блистательной игрой (фр.).] прелести которой не могли заставить забыть все фокус-покусы новейших пьянистов.
— Ах, бог
мой! ты плачешь! — вдруг сказала Любочка, выпуская из рук цепочку его часов и уставляя
на его лицо свои большие удивленные глаза. — Прости меня, голубчик папа, я совсем забыла, что это мамашина пьеса.